Южнее главного удара - Бакланов Григорий Яковлевич. Страница 12
— Теперь замучают бумажками, — сказал Горошко, наблюдая из-за плеча комбата. — Опять все сначала пойдёт. — И усмехнулся презрительно. Разведчик, он ценил свободу. Пока фронт движется, разводчик не на глазах у начальства, сам себе хозяин. Но стоит занять прочную оборону, как сразу начинаются поверки, тренировки, учёба, учёба. Этого Горошко терпеть не мог. Позади них с рычанием, взвихрив снежную пыль, вышел на дорогу белый танк и остановился. Откинулась крышка люка, показалась голова в шлеме.
— Вот они, эти танкисты, — сказал Горошко, словно продолжал начатый разговор.
— Какие танкисты?
— А которые около нашего энпе стояли. Когда Беличенко обернулся, на броне танка, опершись локтями и спиной о ствол пушки, стоял танкист в чёрных от машинного масла валенках. Кусая сухую колбасу от целого круга, он весело щурился на зимнем солнце. Шлем свой он повесил на пушку завязками книзу, будто дела все сделаны и уже войны нет никакой. Лицо его показалось Беличенко знакомым. Защёлкнув планшетку, он встал, пошёл к танку.
— А-а, комбат! — приветствовал его танкист, дружески улыбаясь, и сверху подал крепкую ладонь. — Колбасы хочешь? Отломлю, колбаса есть. И спирт есть. Он подмигнул. На воздухе от него попахивало спиртом.
— А я тебя увидел, дай, думаю, спрошу: лейтенант тот жив? — Беличенко показал на щеку. Танкист стянул с пушки шлем, звучно хлопнул им по ладони.
— Убило! Да ведь как глупо убило. Самоходки ихние перед вами стояли? Ну, значит, видел, как егo подожгли? Но он из самоходки выскочил. Он же шестой раз по счёту горел, опыт имелся. Приходит к нам — мы за высотой в резерве стояли, — смеётся: «Дайте огоньку, прикурить не успел». Потом вспомнил: приёмник у него там в окопе остался трофейный, немецкий. Хороший, говорит, приёмник. «На черта, говорю, тебе он сдался?» — «Нет, говорит, пойду». И вижу, не решается. Как будто чувствовал. Да, видно, заело уже. Пошёл. И надо же так, от снаряда уцелел, а пулей, когда возвращался, убило. И танкист опять хлопнул себя шлемом по ладони, и светлый чуб на лбу его подпрыгнул.
— Убило, значит, — сказал Беличенко. Почему-то случай этот его не удивил. И дело тут не в приёмнике. Слишком уж мрачен был лейтенант в тот вечер и говорил все о каком-то друге, которого башней пополам перерезало, не стесняясь говорил, что стал бояться ходить в атаку под броней. Беличенко не был суеверен, но он уже не раз замечал: как только у опытного, нетрусливого человека появится вот такое настроение, его непременно либо убьёт в бою, либо ранит. В сущности, он думал сейчас не о лейтенанте, которого почти не знал, а так, о войне вообще, у которой и нет никаких законов и в то же время есть. Как знать, может, ещё и вернётся Богачёв. Он ведь не раз бывал в трудных положениях и выходил из них. Но в душе Беличенко уже не надеялся. Когда пришёл приказ отойти с наблюдательного пункта, высота, на которой сидел Богачёв, была отрезана. Трех связных посылал к нему Беличенко. Вернулся один: не дойдя. Ночью он слышал стрельбу в той стороне. Но чем он мог помочь? Он не был виноват ни в чем и все же знал: никогда не избавиться ему от чувства вины перед Богачeвым. Он послал его отбить высоту. И Богачёв отбил и держал её, ожидая приказа. Приказ этот Беличенко не смог ему передать. Не смог, не его вина, но он был жив, он отошёл, а Богачёв остался там.
— Ну, будь жив, старшина! Беличенко хотел идти, но дорогу перегородил оркестр. Сидя на спалённых трубах, горячо сверкавших на солнце, оркестранты промчались в двух бричках, нахлёстывая коней. Вид у них был помятый, но весёлый. В задке последней брички, свесив ноги, сидел худой бас, через грудь опоясанный трубой. На кочках сапоги его подскакивали носками вверх, и широкая труба, как барабан, бухала: «Пума, пума, пума!» Старшина подмигнул им вслед: «Воюют!» — и захохотал. Навстречу оркестру негусто потекла пехота. С тощими вещмешками на горбу, с котелками, с торчащими вверх дулами винтовок, почти все без касок, солдаты на ходу жевали. Так уж устроен солдат: чуть подальше отошёл от смерти и — жив, снова есть хочет. Обходя танк, пехотинцы оглядывали его. Один из них, крепкий молодой парень в сдвинутой на ухо шапке, постучал по броне прикладом и что-то сказал, насмешливо кивнув на пушку, смотревшую в тыл. Вокруг засмеялись.
— Пехота, — сказал танкист с высоты танка и откусил колбасы. Он стоял, одним локтем опершись о пушку, выпятив грудь, величественный, как памятник бронетанковым войскам.
— А между прочим, ты зря на видное место выперся, — сказал Беличенко, сочувственной улыбкой провожая пехотинца.
— У немца перерыв. Немец по часам воюет.
— Ну-ну… Вот в это время все — и танкист, и пехота, сразу отхлынувшая от танка, и сам он — услышали, как за передовой бухнул орудийный выстрел. Ещё прежде чем оборвался свист снаряда, над одним из тракторов, стоявших в кукурузе за скатом, блеснуло коротко, и люди кинулись от него по снегу в разные стороны и попадали. Над трактором беззвучно вспыхнуло пламя, снег вокруг него загорелся, и донесло наконец взрыв. А люди вскочили и побежали ещё резвей.
— Вот сволочь! — сказал танкист, словно радуясь удачному попаданию, но тут же посерьёзнел и стал натягивать шлем. — Вчера мы тоже сараюшку пристреливали. Со второго снаряда как пыхнёт вдруг, дым чёрный к небу потёк. Что такое? А там, оказывается, за сараем немецкий танк прятался. Так нам после благодарность превозносили за точную стрельбу. Гляди, комбат, твоя кухарка бежит. По целине бежал Горошко с автоматом, махал издали и кричал:
— Товарищ комбат! Нам приказ сняться на новые огневые! День был все такой же сияющий, на солнце нестерпимо горели снега. Но после этого выстрела все словно вспомнили, что война не кончена. На батарее пушки стояли в походном положении, тракторы работали на одном из них дрожала непрочно укреплённая труба. К Беличенко подбежал взволнованный Назаров. Оказывается, его за комбата вызывали к командиру дивизиона, там был командир полка, и в присутствии командира полка ему давали задание. Он рассказывал и заново волновался, и глаза у него были круглые. «Симпатичный парнишка», — подумал Беличенко, перенося на свою карту район новых огневых позиций. Он хороню знал это состояние молодых, только что выпущенных лейтенантов, когда каждая встреча с начальством волнует необычайно и всякое сказанное там слово кажется особенно значительным, когда нечётко отданное приветствие может на весь день испортить настроение. С годами это проходит.
— Поведёте первое орудие, — сказал Беличенко, но по привычке посмотрел не на Назарова, а на Бородина, стоявшего рядом. Бородин кивнул. Со стороны немцев приближался тяжёлый гул бомбардировщиков. В овраг, где стояла батарея, упали их тени и выскочили из него. Потом из-за края показались самолёты. Все: и Бородин, и Назаров, и Беличенко, и бойцы, стоявшие у орудия с карабинами на плечах, и чумазые, как кочегары, трактористы, высунувшиеся из кабин, выжидательно проводили их глазами: сбросит или не сбросит? Бомбардировщики прошли низко, а выше них вились тонкие, как осы, «мессершмитты». Они шли в ту сторону, куда предстояло двигаться батарее. Дождавшись, пока самолёты скрылись, Беличенко махнул переднему трактористу: «Давай!» Трактор тронулся, бойцы, придерживая карабины, двинулись за орудием двумя цепочками, стараясь ступать в утоптанную колею. Из тыла донёсся грохот бомбёжки. Заглушив его, прошла новая волна бомбардировщиков. Беличенко выждал дистанцию и махнул второму трактористу. И второй расчёт спеша двинулся за орудием. Они шли навстречу бою, и тяжкий гул далёкого артиллерийского обстрела тревогой отдавался в сердце каждого из них. И все же они спешили. На дороге танка уже не было. И тракторы, стоявшие в кукурузе, сейчас ползали, подцепляя орудия. В тылу, за складкой снегов стеной подымался чёрный дым, и в этом дыму шныряли и кружились над ним самолёты. Километрах в трех увидели следы бомбёжки. Hа грязном снегу в кювете лежала убитая лошадь, перевёрнутая повозка с покалеченными трубами оркестра. Две другие лошади стояли на дороге. Одна была ранена осколками в храп и в пах. Кровь блестящей змейкой текла по её задней ноге, а из ноздрей при дыхании кровь вылетала мелкими брызгами и рассеивалась по снегу: он весь был красный под её передними копытами. Лошадь дрожала крупной дрожью. Другая, здоровая, вытянув морду, горлом тёрлась о её холку, о спину, грея своим теплом. Увидев проходивших людей, она заржала, влажные глаза её смотрели на них. Солдаты молча шли мимо. И ещё несколько раз видели они кровь, яркую на снегу. Дальше была роща, обгоревшая, чёрная, срубленная осколками: её-то и бомбили немцы. Снег в ней был до земли разворочен гусеницами танков. И вот на этом развороченном, закопчённом снегу, среди всеобщего разрушения, стояла у дороги Тоня, маленькая издали. Она ждала подходившую батарею. Беличенко увидел её, увидел раненых, сидевших у обочины на грязной земле в грязных шинелях и свежих бинтах, местами уже напитавшихся кровью, и пошёл к ней.