Встречи на футбольной орбите - Старостин Андрей Петрович. Страница 20
Я тоже не скрывал своих симпатий к ним и выразил полный восторг, когда Ляля сказала: «Это мой муж, Михаил Михайлович Яншин, а это знаменитый (она именно так и сказала, будучи всегда расположенной к друзьям) футболист Андрей Старостин».
На мне был остроплечий пиджак, только что приобретенный за границей, как я заметил, явно вызвавший любопытство Яншина. Помню, я про себя обругал Лялю за «знаменитый», тем более что меня смущал мой экстравагантный наряд. Мне почудилось, что плечи у меня вздыбились до ушей.
Позже мы нередко играли в вопросы: «Куда делись ваши искусственные плечи?» – «А где ваш музейный, рыжий в клетку балахон?» Но это было позже, когда жизнь нас поставила, как говорят, на дружескую ногу.
А пока я, очень польщенный их приглашением, свернул вместе с молодоженами за угол Страстной площади. Мы вошли во двор огромного дома, проследовали к месту жительства Яншина. Это была маленькая продолговатая комната-келья, но с высоким потолком. Единственное окно упиралось в стенку брандмауэра и едва пропускало дневной свет.
Появление Петра Петровича Кончаловского вызвало оживленные возгласы молодых хозяев, обрадованных приходом маститого художника.
В ответ на извинения хозяев на тесноту Петр Петрович, показав на глухую стену за стеклом окна, пошутил: «Да я вам на этом фоне такую Венецию размалюю, что все стены раздвинутся, и как в гондоле на голубой воде канала жить будете».
А потом, сидя за столом, присмотревшись к рукам хозяина, серьезно, как бы подчеркивая наблюдение, сказал: «Лепить ваши руки-то надо, Яншин, – и категорически утвердительно добавил: – Лепить. Я это обязательно сделаю, наградил же вас бог!»
Руки Михаила Михайловича действительно привлекали внимание: широкая тыльная часть кисти выглядела мощным основанием для несколько притолщенных в первой фаланге, сходивших на конус длинных пальцев. От кисти руки оставалось массивно скульптурное впечатление. В актерской практике Яншина, как я часто наблюдал, его руки несли особую творческую нагрузку, в жесте, в пластике артиста. Может быть, я и не заметил бы этого, но острый глаз художника заставил помнить – «наградил же вас бог».
Пришел Борис Ливанов, высокий, статный, красивый. Он знал о всех своих достоинствах и не старался скрыть это. Он говорил в повелительном наклонении густым баритоном, как бы доказывая кому-то свое право на признание, модулируя звук, сам любуясь возможностями своего голоса. В дальнейшем много общаясь с ним, я, вспоминая первую встречу, понимал, что тогда не ошибся, считая, что из молодого актера прямо-таки выпирал наружу его талант и это не была бравада, это природный талант артиста, его мощный темперамент, требовавший безотлагательного признания, говорил в нем – мы молодые, мы красивые, мы умные – мы все можем!
Оживления в «гондолу» привнес пришедший Иосиф Моисеевич Раевский, друг Яншина с юношества. Он любил рассказывать, как проживавшая у Красных ворот хлебосольная московская семья приютила его, приехавшего, как Лариосик из Житомира, в небольшой квартире, где он разместился в передней на сундуке. Как после бессонной от волнения ночи он «вместе с Мишей» отправился на приемный конкурс в студию Художественного театра. Как трепетали они – «вместе с Мишей», – увидев в приемной комиссии прославленных «стариков» театра. Как обуяла их радость – «вместе с Мишей», – когда они прочли свои имена в списке принятых, и как вспрыснули они – Раевский на этом месте делал небольшую паузу и продолжал – «уж, конечно, вместе с Мишей» – свою победу.
В непринужденной беседе, где главной темой был театр, искусство, живопись, Петр Петрович продолжал посмеиваться по поводу «гондолы», все увеличивая масштабы будущей фрески на брандмауэре, приговаривая: «Плавать вам по этому ультрамарину во все страны света, какие горизонты откроются перед вами!»
Читал что-то Борис Ливанов. Спел свой любимый романс Михаил Михайлович Яншин. Пел он фальцетом, удивительно музыкально, оттеняя смысловую нагрузку каждого слова в тексте. Романс начинался словами: «В тень зеленого старого, старого дуба голосистая птичка попала…» Яншин еще не был никаким старым дубом, а Ляля не была уж такой птичкой-невеличкой, но Яншин так мягко, так деликатно вел свой музыкальный рассказ, так смотрел на молодую жену и такой влюбленный взор шел ему в ответ, что думалось, будто романс и написан о них и что Яншин могучий зеленый дуб, а Ляля та птичка, которая приютилась в его развесистых ветвях и будет «сладко ее щебетанье!».
Потом танцевала Ляля. Помню, как я был поражен профессиональной пластикой ее танца, напоминавшей уже знаменитую Марию Артамонову.
Мария Артамонова безраздельно царила в цыганской пляске, как дочь своего народа, сумевшая выразить в танцевальном движении и удаль, и боль, и гордость, и страсть цыганского характера, заставившая откликнуться на свой талант Сергея Александровича Есенина. Лицо Артамоновой озарялось «несказанным светом», как только она делала первый шаг под начальный аккорд цыганской венгерки. Танцовщица тонко чувствовала грань, переступив которую зажигательный народный танец превращается в шантанную вульгарность. Ее сдержанный темперамент исключал надуманные вульгаризаторами изгибы, изломы и даже распластывания на подмостках, в совсем несвойственной позе для цыганского фольклорного танца. Мария Артамонова нашла себе достойную преемницу в лице Ляли Черной.
В пляске Ляли тоже чувство ритма, слитность движения и музыки, порыва и сдержанности, элегантной пластичности (не будем бояться применить этот термин к цыганской пляске, именно в ней это качество наиболее важно: или пляска по-народному благородна, или по-кабацки вульгарна), но свой почерк у каждой остался сохраненным. Может, у Марии он был ближе к шатру, у Ляли – к салону.
Во всяком случае мне бросился в глаза скачок от школьного танца до профессионального мастерства, что она показывала сейчас, буквально на комнатном пятачке в «гондоле», заполненной к тому же сидящими гостями. Ее точено стройная фигура легко и изящно двигалась на небольшом пространстве. Нога, с круто выгнутым подъемом, легким шлепком, «по-цыгански» отбивала такт, и всплескивались руки то в стороны, то вверх, то плавно, то стремительно поспевая за гитарой, – все это было прекрасной живой картиной красоты, молодости и счастья. Яншин млел. Да и мы все тоже млели.
За окнами было уже светло, когда Иосиф Моисеевич исполнил свой коронный номер, которым обычно заканчивались дружеские встречи по поводу каких-либо семейных торжеств. Он спел:
И скатерть не была залита, и никаких спящих гусаров не было, была молодая, наступающая сила в театральном искусстве. Еще не было «Последнего табора» в кино, после которого все подпевали Ляле Черной – «Ой, да ту распхэн, распхэн, бродяга»… Еще не было сэра Питера, с его умилительным дуэтом под аккомпанемент яншинской флейты – «Голубок и горлица никогда не ссорятся»… Еще не было до неузнаваемости преобразившегося в роли Соленого и совершенно непохожего на него Кудряша в исполнении Ливанова. Еще Костылев не был бесподобно сыгран Раевским и в звании профессора Иосиф Моисеевич еще не состоял. Ничего этого не было, как не было ни у кого из присутствующих артистов никаких званий и заслуг.
Но зато была неуемная жизнерадостность и вера в светлое будущее. Впоследствии каждый получил свое. Каждый утвердил себя в истории искусства, оставив о себе память в благодарных преемниках. Но пока, пока надо было преодолевать барьеры: гладкой дорожки в жизни нет, всегда с препятствиями.
Как бы ни была хороша компания, она обязательно расходится. Рассвет давно постучал в окно. Ляля с Михаилом Михайловичем вышли нас проводить. На углу Тверской, у дома ВТО, Яншин, галантно согнув руку, подошел к Ляле. По пустынному тротуару ранним осенним утром понеслась в темпе мазурки легкая пара. Они были так непосредственны и упоены молодостью своей жизни, что милиционер, стоявший близ здания Моссовета, снисходительно улыбнулся.