Вышел месяц из тумана - Вишневецкая Марина Артуровна. Страница 62
— Анна? Вы сказали «опять»? — моя рыбья кровь (вечный Анин упрек) убыстряет свой бег.
— Все! На этом я умолкаю. Хватит. — Она скрещивает руки, но голову отвернуть не решается, очевидно, чтоб вновь не увидеть корыта…
Честолюбие и чувственность — две вещи, мешавшие Блоку осуществить его давнюю цель — научиться ко всему относиться безлично. В моем случае — чувственность и честолюбие. Все прочее время я — даже меньше песчинки. Заход для реестрика:
Я НЕСОМНЕННО СУЩЕСТВУЮ, КОГДА:
1. В рукописном отделе архива держу пожелтевший листок, на котором рукою Блока или даже Чулкова… Или Любови Дмитриевны…
2. Я вхожу — Нюшин мык, ее ждущая влага…
3. Я вдруг охватываю вещь целиком, которую писать еще не начал, которая так долго ускользала, и вот она — вокруг, огромной сферой, в центре которой — я, и эта же сфера — на моей ладони.
4. Я растворяюсь в ней, мой мык…
5. Игорек в Шереметьево-2…
6. Хороню однокашника.
— Ваше молчание невежливо. — Тамара пробует улыбнуться и вдруг срывается на бесчувственный школьный крик: — Вы слышите? Я имею право знать вашу главу без купюр! Перестаньте молчать!
— Перестал.
— Отвечайте, о чем вы молчали!
— О ваших потрясающе аппетитных ляжках.
— Неправда! — растеряна, но не польщена.
— У меня специфические аппетиты.
— Я была с вами так откровенна, что могу теперь требовать и от вас!..
— Это вы-то — со мной? Откровенна?! — нарочито смеюсь. — Сколько поз вы описываете в своей главе? Столько же, сколько в Камасутре, или больше?
— Что?!
— Я убежден, что самая непристойная глава — ваша! «Пушкин — наше все» на уроке, а уж после урока наше все — это все, что Пушкин себе позволял.
— Замолчите! Маньяк.
— Ай, мелок закатился под шкаф: ничего, ничего, я достану сама. Это называется, дети, коленно-локтевая поза.
— Сексуальный маньяк.
— Это волнует Галика. Но главное — это возбуждает всю стаю. А вы прекрасно знаете, что подростки насилуют только стаей. И зажим Галактиона можно преодолеть только стадной волной.
— Я не слушаю! — и закрывает ладонями уши.
— Вы инфантильны! А потому самые захватывающие ваши воспоминания о том, как расставались с невинностью вы и как, по вашей милости, расстался с невинностью этот бедный ребенок. И только оказавшись в моей главе, вы спохватились, вы вдруг оказались почти что примерной женой и любящей матерью!..
Две мясистые ладони — раскрытым бутоном. Есть такие цветы, пожирающие стрекоз, мух, жуков — что ни сядет. Рот — пробоиной. Ищет слова.
— Чувство, — запнулась, — нет, страсть зрелой женщины к юноше не инфантильна! Есть аналоги: Занд и Шопен, Рильке и Лу… Саломе, тот же Блок — его первый роман был с весьма зрелой женщиной.
— Аня… Анна Филипповна из-за вас пыталась покончить с собой?!
Не ждала. Выдыхает продырявленным мячиком:
— Вам бы я отвечать, безусловно, не стала. Но…
— Читатели интересуются!
— Хорошо. Я отвечу, — но в глаза мне не смотрит. Мнет, оглаживает подол. — Хорошо. Был февраль. Севку этот фрагмент в самом деле очень ярко характеризует. Ночь. Метет.
Мы летим на какой-то предмет! Впереди, за спиной у Тамары… Далеко. Может быть, разминемся еще. Я какой-то кусок пропустил.
— Я сходила с ума. Были случаи, когда людей просто выдувало в тундру! Явился он только под утро, в лице ни кровинки и — бух на колени. «Жива, — говорит, — Томка, главное, что она жива!» И заплакал. Налил мне, себе — по чуть-чуть, просто снять нервный стресс. Ну и все рассказал. Днем она позвонила на радио и сказала, что жить без него не желает, не может, что, если он тотчас к ней не приедет, она примет яд, в общежитии травят крыс, и уж этого-то добра здесь навалом. Ну, мой Севочка отшутился. Он когда в телевизоре стал мелькать, сразу столько поклонниц…
Конечно, корыто! Мы летим, мы сейчас метрах в двухстах от него. Если врежемся… Глупость какая! Или впритирку пройдем? Мы летим. А оно не летит!
— Тут последовал новый звонок. Говорит: яд я только что приняла, что мне делать, мне стало страшно, я одна!.. Ну, естественно, Севка все бросил и помчался. Промывал ей желудок, поил молоком… Я-то не сомневаюсь, что яда она клюкнула ровно столько, чтобы, как говорится, сбледнуть с лица. Но мой муж так доверчив! Он был уверен, что спас ей жизнь и что теперь за эту жизнь в ответе. Бегал, устраивал ее в больницу…
В недвижимом корыте — мы с Тамарой. Столкновенья не миновать. Очевидно, мы врежемся в них и тотчас станем ими, то есть нами-до-этого-путешествия! Но хоть в чем-то я волен? Приподняв канатную лестницу — тяжела! — я бросаю ее за борт. Этим способом, если я верно понял, тормозил и Семен. Черт! Она оторвалась. И рухнула в воду.
— Что вы сделали? — и сердито смотрит лестнице вслед. — Вы фиксировали, что я говорила? Про аборт я хочу уточнить.
— Про аборт?!
— Ваши мысли витают… Осталось полметра.
Я тащу ее за ноги на пол, на дно! Инстинктивно. Вжимаюсь между нею и стенкой…
— Вы что? Вы не Севка! Нашли тоже выход! — и натянула на ляжки подол, пытается сесть…
Тишина. Мы, по-моему, не летим. Приподнявшись, я вижу…
— Аня! Аня! Семен! — это я кричу — из соседней жестянки, вдруг сорвавшейся с места.
Ну конечно.
Мы же мягко, как штырь входит в паз, угодили в возникшую пустоту. И повисли.
Тамара (моя) изогнулась и смотрит себе улетающей вслед.
Аня там же, в воде, поплавком, руки брошены на иссиня-зеленый мох лодки. Запрокинула голову:
— Че орешь?
— Ничего, — улыбаюсь.
Недовольно пожала плечами. И Семен, он ведь тоже как рыба в воде, смотрит весело вверх:
— Поздравляю вас, если не шутите!
Аня лупит его по плечу.
— Ты чего? Нюх, сама же сказала! Эй, Тамусик, уж замуж невтерпеж — это правило или исключение?
Ее узкие губки подрагивают:
— Исключение.
— А зависеть и терпеть? — неймется Семену. За что и получает новый Анин шлепок.
— Горько? — вдруг морщится Тамара. — Сем! Ты Анну Филипповну, что ли, замуж берешь?! Очень милый финал. Поздравляю и вас, и себя!
— Хренушки! — он заранее закрывает лицо руками. — Нюха Гену берет!
Я сижу и сияю дурак дураком.
Аня, выпрыгнув из воды, упирается в плечи Семена… Он уже под водой! Их щенячья возня… Он выныривает:
— Нюхе Гену охота видеть, слышать и терпеть!— и теперь уже задыхающийся Семен вдавливает Аню в месиво волн и брызг.
— Гнать, держать и ненавидеть!— Аня захлебывается последним словом.
— За лестницей бы лучше ныряли, чем дурака-то валять! — бормочет Тамара. — Кто-то слух распустил, что мой Севка клал ее на аборт. Так вот я уточняю: это сделала некто Лидия. Желторотая мидия! Наш Андрюша ее так прозвал. Вы представьте, ребенок, а…
Ани нет! И Семен уже тоже встревожен. Озирается. Если она поднырнула под лодку!..
— Эй! Семен! — я встаю.
Но вода непрозрачна. Приседаю, как будто бы так мне видней. Рябь воды метрах в трех.
— Это — сон, — вдруг решает Тамара. — Если она утонет здесь, значит, там будет жить до ста лет. Это такая примета.
Я сейчас ее удушу. Идиотка! И пусть тоже живет до ста лет…
Не свалиться бы. Я повис. Потому что Семен стал нырять… Он-то вынырнул! Возле лодки. И опять поднырнул.
Я — подонок, который не может спасти… И вся эта бодяга — про это. Губошлеп. Проверка на вшивость. Там рыба?.. Что-то розовое! Как же можно нырять в сарафане?! Там не рыба! Да черт побери! Чуть бы ближе… Корыто кренится или я…
Я лечу. Лбом о воду! Метафора: жизнь без Ани бессмысленна? Если это вода, почему я дышу? Почему я лечу, если это вода? Почему так темно? Что я должен фиксировать и почему же я знаю, что должен? Ночь. Ни зги. Чувство страха и ненависти. Я не помню к кому. Тьма размывающая. Тьма разъедающая. Река времен в своем стремленьи… Я царь — я раб, я червь. — я Бог… Отсутствие звуков гнетет сильней, чем отсутствие света.