Миронов - Лосев Евгений Федорович. Страница 44

Как ни цепко Надя-Надюша прижималась к нему, Миронову удалось взглянуть в ее лицо:

– Сон? – кажется одними губами прошептал он.

– Нет... Нет... Явь! Верь – это я, твоя Надя-Надюша.

– Тростиночка... – Миронов, больше не сказав ни слова, молча прижался к ее лицу.

Безмолвные и потрясенные, они стояли на виду у всех арестованных, кидавших жадно-любопытные взгляды в их сторону.

Неужто так мало надо человеку для счастья? Только одну-единственную встречу с любимой в прогулочном дворике Бутырской тюрьмы? А ведь Миронов и Надя-Надюша не просто были счастливы, а задыхались от счастья, не смея даже словом нарушить мгновение слитности и забвения.

Наверное, мы бываем то ли чересчур расточительны, то ли по-глупому скупы, если не бережем друг друга в повседневной жизни и при встрече не «умираем», трепеща от восторга. Но об этом мы начинаем задумываться слишком поздно, когда гром грянул и убил любовь.

Неожиданно из здания тюрьмы выбежал старший надзиратель и громко скомандовал:

– Убрать заключенных!

Ретивые подчиненные кинулись выполнять приказ. Подбежали к Миронову и Наде-Надюше, начали размыкать их сомкнутые руки. Старались долго и бесполезно. Не размыкались руки Нади-Надюши и Миронова, словно чувствовали, что если сейчас, в данный миг, разомкнут, то уже никогда не сомкнут их друг с другом.

– Не оторвать... – в бессилии отозвался один надзиратель.

– Склещились, что ли?.. Рви!

– Тю!.. Бешеный! Это же Миронов!

– Ну и что?

– Командарм Миронов.

– Командарм, и тут?..

– Левушка Троцкий постарался... Вот Ленин дознается...

– Гм... Командарм Миронов... А не брешешь?

– Вот те крест! – перекрестился надзиратель, как раз тот, который предлагал Миронову «вольного воздуха хлебнуть».

– Ну, тогда как-нибудь помягче разнимите их... А то начальство свирепеет...

...Миронов, блаженно-радостно улыбаясь, машинально одолевал ступеньки железной лестницы и, кажется, пришел в себя только тогда, когда за его спиной, противно скрежеща, захлопнулась железная дверь. Устало, словно обессиленный встречей, присел на топчан: «Мы ведь не успели сказать ни слова друг другу... Хотя о многом переговорили... А голос моей Нади-Надюши я сейчас услышу... Вот только согреется мысль...»

2

Филиппа Козьмича знобило. Прилег на жесткое ложе, укрылся полой солдатской шинели. Пригрелся. Озноб перестал бить, сотрясать тело. И мысль жива. Это его, как ни странно, обрадовало. Он может думать... Как ему теперь мало, оказывается, надо... Только и всего, что побыть наедине с Надей-Надюшей – какое это чудо... Он приготовился «слушать» голос своей Нади-Надюши, как он всегда ласково называл свою юную жену.

...Бывало, после очередного боя – черный, злой, еще не остывший от атак, прискачет Миронов к дому, где они с Надей-Надюшей квартировали, кинет повод ординарцу, ворвется в горницу и хрипло прорычит: «Пить...» Надя-Надюша с поклоном, по старинному казачьему обычаю, поднесет ему жбан прохладного квасу, наблюдая, как жадно и шумно он пьет... Потом поможет снять портупею с шашкой. Гимнастерку... Смуглый, мускулистый...

Поможет обмыть холодной водой тело до пояса. Чистым полотенцем оботрет, мягкими движениями подведет к кровати и ласково скажет: «Приляг... Отдохни... Приди в себя...» Напряжение спадало, и он, успокоенный, кажется, даже задремывал под лепет этих пахнувших юностью губ...

Потом мир восторга и страсти возникал в нем, от сильного волнения он вздрагивал и теснее прижимался к ее телу... Она сидит рядом, руками шею обовьет и начинает рассказывать, как на фронт попала, как повстречала лихого донского казака... Он любит эти короткие мирные минуты. И, чтобы продлить их дольше, Миронов часто переспрашивал, просил еще раз рассказать с самого начала: «Неужели все правда?» – подыгрывал он ее рассказу. «Как на духу перед священником», – отвечала она. «Рассказывай...» – «Итак, исповедь мою послушай, мой господин и повелитель... – Ласковый голос ее журчал над ухом... – Родилась я в самом начале века, в 1900 году...» – «Подожди, – перебивал Миронов Надю-Надюшу. – Тебе восемнадцать, а мне сколько? Сорок шесть... С ума сойти... Не говори больше, в каком году ты родилась». – «Не буду. Но я не чувствую никакой разницы. Ты молодой. Горячий. Сильный. Смелый до отчаянности. Таких женщины любят. Я?.. Я без ума от тебя. От твоих жестких, крутых рук. Ты в ласке, как в атаке... Я всегда этого жду, волнуюсь. В мыслях переживаю, жду, когда ты набросишься... А потом становишься ласковым и покорным, как ягненок... Мне нравятся эти резкие переходы в тебе. Очень... Жадность твоя... Я никого никогда не буду любить, как тебя...» – «Может быть, и правда...» – полусонно шевелил он губами. «Не веришь?..» – «Верю. Может быть, в этом и есть суть и мудрость наших исканий... Рассказывай дальше, только не повторяй...» – «Хорошо, не буду повторять, что я родилась в самом начале нашего беспокойного и бурного века...»

– Откуда ты такая взрослая и мудрая?

– Из войны... Из любви к тебе.

– Ты мое чудо. Допустим, завтра останусь жив, и ты будешь вот так сидеть со мною?

– Вечно.

– Нельзя. Тебе – двадцать, мне – сорок восемь...

– Кто запрещал об этом говорить?.. Не думай об этом. Ты красив. Умен. Отважен. Крепок...

– Как старый дуб, аж топор звенит, когда рубишь...

– Поэтому и шашки вражьи отскакивают.

– Ты мое чудо.

– И все равно, у тебя на первом месте война и правда, а уж потом – я.

– Не знаю... А если все – на первое место?..

– Такого не бывает. Ты всю жизнь будешь искать правду. А это как в детстве, бег за радугой после дождя.

– А ты – как дождь, упавший на потрескавшуюся от зноя землю. И поэтому все, что я вижу, мир вокруг – все это ты. Это я точно знаю... На сегодня хватит – у нас впереди целая вечность. Или – один бой и тоже... вечность... Но пока живу, надеюсь.

3

Миронов слабыми руками нащупал солдатскую шинель, которую всегда носил, и укрылся ею. Пригрелся. И с облегчением подумал, что у него впереди еще целый год жизни с Надей-Надюшей. И об этом счастливом мгновении он будет вспоминать, когда уж совсем невмоготу станет жить на этом свете... А пока надо успеть о многом другом вспомнить, что и ее любовь не знала. Миронов обязан это сделать, потому что у него есть привилегия много пожившего и много пострадавшего человека, и он хочет и обязан удержать молодых от неверного шага. Наверное, бог послал ему испытание, чтобы проверить на крепость. Но самое печальное заключалось в том, что Миронов так и не понял, видел ли на самом деле Надю-Надюшу или только мечтательный силуэт...

Миронов мысленно вернулся в станицу Усть-Медведицкую, как раз в тот момент, когда его унизили перед всем честным народом – не взяли на войну. Только постороннему покажется, что ничего особенного не произошло – не взяли на войну... Ну и бог с нею! Или черт с нею! Ведь многие спасаются от нее, используя различные, подчас недозволенные приемы. А вот психология донского казака в вопросе о войне во многом отличительная. Даже в самом взгляде на противника. Казак не спрашивает, сколько врагов, а где они, и бросается в бой, потому что уверен в победе – хитрый, бесстрашный, профессионально обученный всем приемам борьбы. Это одна сторона, может быть, более важная. Донской казак – вечный воин, защитник самого дорогого и чтимого звания – защитник Отечества. И лишить его этой высокой чести, значит, нанести обиду не просто физическую, как изгнание из строя сильных и смелых сынов Дона, но и причинить моральную травму. Позор тяжелым грузом придавит не только всегда гордо поднятую голову с фуражкой набекрень, из-под которой вьется чубчик кучерявый. И голова тогда опустится, только глаза исподлобья будут мрачно сверкать, да мысли темные ползти. Позор коснется не одного провинившегося, а всей его многочисленной родни... Всех казаков с плачем и достойными почестями проводили на войну, а его, как какого-нибудь труса или в лучшем случае инвалида беспомощного, даже не то что в сторону отодвинули, а хуже того – пренебрегли им, не пожелали стоять с ним в одном строю защитников Отечества. Такого пережить донской казак не может и от беспросветного, оскорбительного горя даже способен кончить жизнь самоубийством или, если и переживет, то заплатит дорогую цену.