НеВозможно (Алмазный браслет) - Стил Даниэла. Страница 17

– Я нормально выгляжу? – спросил он у Саши неуверенно. Та кивнула. Она решила пощадить его самолюбие, тем более что сорочку можно было счесть произведением искусства. А на отсутствие шнурков она обратила внимание, только когда они уже входили в бар. Присаживаясь к стойке, Саша заметила, что носков на нем тоже нет. Знакомый метрдотель молча протянул Лайаму черный галстук, который вполне подошел к его рубашке. Саша помогла его завязать, как всегда помогала Ксавье, когда они еще жили вместе. Лайам пробормотал, что так давно не носил галстуков, что забыл, как они завязываются. Он, однако, чувствовал себя совершенно непринужденно. Его нисколько не смущал тот факт, что все мужчины в зале в элегантных костюмах и сшитых на заказ сорочках, а женщины – в изысканных платьях от известных кутюрье. Что у Лайама было в избытке, так это уверенности в себе. Исключение составляла Саша. Он явно хотел произвести на нее впечатление, но не знал как. Она держалась так естественно и одновременно по-светски, что рядом с ней он вдруг почувствовал себя простаком. Она обращалась с ним как с ребенком. На его вопрос, как он выглядит, ответила, что прекрасно; вошла в ресторан с ним под руку, как будто он ни в чем не уступал всем остальным присутствующим мужчинам. От этого у Лайама начала кружиться голова, и, садясь к столику, он уже воображал себя фигурой масштаба Пикассо.

Лайам уже по дороге успел дважды задать ей вопрос про контракт. Чтобы не испытывать его и свое терпение, едва они сели за стол, Саша выложила перед ним его экземпляр. Он подмахнул не глядя, несмотря на все ее предостережения, и просиял. Теперь с ним работает галерея «Сювери». В последние десять лет он только об этом и мечтал. И вот мечта осуществилась, и он приготовился наслаждаться каждым прожитым мигом. Это будет незабываемый вечер для него и для Саши. Она подозревала, что когда-нибудь они станут вспоминать со смехом, как он явился в «Бар Гарри» в перекрашенной рубашке. Несмотря на относительную молодость и простецкий вид, в нем уже угадывался подлинный художник.

За стойкой Лайам выпил мартини, а к столу Саша заказала шампанское. Она предложила выпить за него, а он – за нее. Саша выпила два бокала. Лайам, не моргнув глазом, прикончил бутылку. Он уже успел поведать ей, что в семье был белой вороной. Отец у него банкир и живет в Сан-Франциско, один брат – врач, другой – юрист, оба женаты на богатых наследницах. Лайам рассказал, что с самого начала выделялся в семье. Братья изводили его, утверждая, что он не родной сын, а приемный, хотя Лайам узнал, что это неправда, но каждый раз огорчался до слез. С раннего детства он был не такой, как все. То, чем все увлекались, вызывало у него отвращение. Он ненавидел спорт, плохо учился в школе, тогда как братья были отличниками и капитанами своих институтских команд. Американский футбол, баскетбол, хоккей – они у него всем занимались. Он же предпочитал запереться в комнате и рисовать, рисовать, рисовать… Его нещадно дразнили, а рисунки его норовили выбросить в помойку. Еще Лайам сказал, что отец с ранних лет твердил ему, что он не оправдывает его надежд и что его семье за него стыдно. За плохие оценки в школе его на целый год отправили в военное училище. Это был ад. Однажды ночью он проник в столовую и исписал стены карикатурами на преподавателей, в том числе и весьма неприличными. Расчет был на то, что после этого его непременно исключат. И расчет Лайама оправдался. Вспоминая свою хитрость, Лайам расплылся в улыбке. А вернувшись домой, он вновь очутился под градом насмешек своих родных. В конце концов на него махнули рукой и перестали обращать внимание. Вели себя так, словно его не существует, забывали позвать к ужину, не считали нужным разговаривать, находясь с ним в одной комнате. Только мать пыталась его защитить и оправдать. И все же в родной семье он стал чужаком. Чем хуже с ним обращались, тем хуже он становился и тем больше дерзил и хулиганил. Поскольку он никак не вписывался в жизнь своей семьи и отказывался подчиняться правилам, его стали попросту игнорировать. Сколько раз он слышал из уст отца, что у того только два сына. Лайам никак не подходил под стандарты своих родных, и они стали его сторониться. Со временем он и в школе превратился в изгоя. О нем вспоминали лишь тогда, когда надо было расписать декорации к школьному спектаклю или намалевать какие-нибудь плакаты. В остальное время никто не обращал на него внимания ни дома, ни в школе. Одноклассники называли его не иначе как «чокнутый художник», и поначалу это звучало как оскорбление, а потом это прозвище ему даже понравилось и он всячески старался ему соответствовать. Бывали моменты, когда он и сам начинал думать, что у него с головой не все в порядке.

– Я рассудил так: если стать тем, кем они меня считают – «чокнутым художником», – можно будет делать все, что захочу, – и стал таким. Творил все, что в голову взбредет.

В итоге, поскольку учебой Лайам себя не утруждал, его выгоняли из всех школ, в каких он учился. В последний раз его исключили из школы в выпускном классе, так что он даже аттестата не получил, это гораздо позже жена заставила его пойти учиться. Но школа мало что ему дала. По словам Лайама, единственным человеком, кто верил в его талант, была его мать. Но в их семье живопись не считалась достойным занятием. Другое дело точные науки и спорт, а он ни в том, ни в другом не был силен, да и не стремился. Саша подумала, не проглядели ли в нем врожденную необучаемость, раз школа давалась ему с таким трудом. Это был бич многих художников, и от него многие страдали, но зато этот порок с лихвой компенсировался талантом. Но пока Саша была не настолько близко знакома с Лайамом, чтобы задавать такие деликатные вопросы, а потому просто сидела и слушала его рассказ, сочувственно и с интересом.

Он уверял, что, как только осознал себя, уже знал, что будет художником. Однажды рождественским утром, пока все еще спали, он расписал стену гостиной, а затем принялся за рояль и диван. По-видимому, нынешняя рубашка была отголоском того раннего творчества. Тогда ему было всего семь лет, и он никак не мог взять в толк, почему никто его художеств не оценил. Отец его, наоборот, отстегал, а вскоре после этого мать сильно заболела. Летом следующего года она умерла, и жизнь Лайама превратилась в кошмар. Единственной его защитницы, единственного человека, который его понимал и любил, не стало. Бывали дни, когда его даже забывали покормить. Как будто он умер вместе с матерью. И единственным его утешением стала живопись, она продолжала связывать его с мамой, ведь ей всегда нравилось то, что он делал. Лайам признался Саше, что долгие годы ему казалось, что он пишет для матери. Да и сейчас это ощущение возвращается к нему. Глаза Лайама увлажнились. Вся семья считала его сумасшедшим – и не изменила своего мнения до сих пор. С отцом и братьями он не виделся уже много лет.

Со своей женой Бет он познакомился, когда ездил в Вермонт кататься на лыжах. Он тогда ушел из дома – ему было восемнадцать – и подрабатывал в Нью-Йорке. В девятнадцать лет женился, он тогда работал и жил впроголодь в Гринвич-Виллидж. По словам Лайама, Бет с тех пор вкалывала в поте лица, чтобы кормить его и детей, что, конечно, не радовало ее родню. Ее родители были такими же консерваторами и Лайама сразу невзлюбили. Они презирали его за безответственность и неспособность содержать их дочь. У них с Бет было трое детей, мальчики семнадцати и одиннадцати лет и пятилетняя дочка. Он в них души не чаял, как и в Бет, но вот уже пять месяцев, как она от него уехала.

– Думаете, не вернется? – посочувствовала Саша.

В нем было столько беззащитности и трепета, что ей захотелось обнять его и сделать так, чтобы все у него было хорошо. Но по опыту работы с другими художниками она знала, что те умеют наломать в своей жизни столько дров, что ситуацию никакими силами не исправить. Судя по рассказу Лайама, отношения с родными ему уже никогда не наладить, нечего и пытаться. Но ее глубоко тронул рассказ о его тяжелом детстве и о жене и детях. Было заметно, что без них ему плохо, а то, что осталось невысказанным, Саша и сама поняла. На вопрос о перспективах возвращения Бет он с грустью посмотрел на Сашу и покачал головой.