Дракула - Стокер Брэм. Страница 31
Когда мы лежали, обнявшись, снова раздался стук и хлопанье крыльев об окно. Она вздрогнула слегка, испугалась и спросила: «Что это такое?» Я старалась ее успокоить, наконец мне это удалось, и она тихо лежала; но я слышала, как ужасно билось ее сердце. Немного погодя снова послышался глухой вой в кустах, и вскоре вслед за этим раздался треск в окне, и масса разбитых стекол посыпалась на пол. Ворвавшийся ветер распахнул штору, и в отверстии показалась голова большого, тощего волка. Мать в страхе вскрикнула, приподнялась на кровати, хватаясь за все, что попадалось ей под руку. Между прочим, она схватилась и за венок из цветов, который доктор Хелзинк велел мне носить вокруг шеи, и сорвала его с меня. В течение нескольких секунд она сидела и, дрожа от страха, указывала на волка; затем упала навзничь, как пораженная молнией, и падая, так ударила меня по голове, что на мгновение комната и все остальное закружилось передо мной. Я уставилась в окно, волк вдруг исчез, и мне показалось, что целые мириады мошек вместе с ветром ворвались в комнату сквозь разбитое окно и кружились и вертелись как тот столб пыли, который, по описанию путешественников, образуется из песка в пустыне при самуме. Я пробовала пошевелить рукой, но находилась под влиянием какого—то колдовства, и кроме того, тело моей дорогой, несчастной матери, которое, казалось, уже холодело, так как ее сердце перестало биться, давило меня своей тяжестью, и я на некоторое время потеряла сознание.
Время не казалось мне длинным, но было очень страшно; наконец, я снова пришла в себя. Где—то вблизи раздался звон колокольчика на проезжей дороге; все собаки в соседстве завыли; и в кустах, как будто совсем близко, запел соловей. Я была совершенно ошеломлена и разбита от страданий, от страха и слабости, но пение соловья казалось мне голосом моей покойной матери, вернувшейся, чтобы утешить меня. Звуки, кажется, разбудили и прислугу, так как я слышала шлепанье их босых ног у моих дверей. Я позвала их, они вошли, и когда увидели, что случилось и кто лежит в моей постели, громко вскрикнули. Ветер ворвался в разбитое окно, и дверь распахнулась. Они сняли с меня тело моей дорогой матери и положили его, покрыв простыней, на постель, как только я встала. Они все были до такой степени перепуганы и расстроены, что я велела им пойти в столовую и выпить по стакану вина. Дверь на мгновение распахнулась и затем снова закрылась. Девушки вскрикнули, и мне показалось, что кто—то вошел в столовую; а я положила все цветы, которые только у меня были, на грудь моей дорогой матери. Тут я вспомнила, что д—р Ван Хелзинк говорил мне, но я не хотела их больше трогать, да кроме того решила, что одна из прислуг посидит теперь вместе со мною. Я очень удивилась, почему девушки так долго не возвращались. Я позвала их, но не получила ответа, так что сама пошла в столовую посмотреть, что с ними.
Мое сердце упало, когда я увидела, что случилось. Все четыре девушки лежали беспомощно на полу, тяжело дыша. До половины наполненный графин с хересом стоял на столе, но какой—то странный, дикий запах исходил оттуда. Мне это показалось подозрительным, и я исследовала графин — пахнет опием; взглянув на буфет, я увидела, что бутылка, из которой доктор давал лекарство моей матери, была пуста. Что мне делать? Что мне делать? Я не могу ее оставить, а я одна, потому что прислуга спит, кем— то отравленная. Одна со смертью! Я боюсь войти туда, так как слышу глухой вой волка сквозь разбитое окно…
Воздух полон кружащимися и вертящимися мошками, и огоньки в глазах волка светятся каким—то синим тусклым светом. Что мне делать? Да хранит меня Бог от всякого несчастья в эту ночь! Я спрячу бумагу у себя на груди, где ее найдут, если меня придется переносить" Моя мать умерла! Пора и мне! Прощай, дорогой Артур, если я не переживу этой ночи! Да хранит вас Бог, дорогие, да поможет Он мне!
Глава двенадцатая
18 сентября.
Немедленно по получении телеграммы я поехал в Хиллингэм и добрался туда рано утром. Оставив свой кэб у ворот, я пошел по дорожке. Я осторожно постучал и позвонил как можно тише, так как боялся потревожить Люси или ее мать и надеялся, что разбужу только прислугу. Но никто не вышел, и я снова постучал и позвонил; опять нет ответа. Я проклинал лень прислуги, в такой поздний час валявшейся в постели, так как было уже десять часов, и нетерпеливо постучал и позвонил еще раз, по ответа все не было. До сих пор я винил только прислугу, но теперь мной начал овладевать ужасный страх. Я не знал, чем вызвано это странное молчание: отчаянием ли перед неумолимостью рока, крепко стягивавшего нас, или тем, что передо мной дом смерти, куда я пришел слишком поздно. Я знал, что минута, даже секунда запоздания равняется часам страдания для Люси, если с нею снова повторился один из ее ужасных припадков; и я обошел вокруг дома в надежде найти где— нибудь случайный вход.
Я не нашел нигде даже намека на это. Все окна и двери были закрыты, и, расстроенный, я снова вернулся к дверям. Тут я вдруг услышал топот быстро мчавшейся лошади. Топот затих у ворот, и несколько секунд спустя я увидел бегущего по дорожке доктора Ван Хелзинка. Увидев меня, он воскликнул:
— Так это вы? И вы только что приехали? Как она? Мы опоздали? Получили вы мою телеграмму?
Я ответил так скоро и связно, как только мог, что получил телеграмму рано утром и что не потерял ни одной секунды, чтобы сюда прийти, и что мне никак не удается дозвониться. Он был в недоумении и сказал:
— Ну тогда, боюсь, мы опоздали. Да будет воля Божия. Но если нигде не найдется открытого входа, нам самим придется как—нибудь устроить вход. Время для нас теперь дороже всего.
Мы подошли к задней стороне дома, куда выходило кухонное окно. Профессор вынул из чемодана хирургическую пилу и передал ее мне, указав на железную решетку окна. Я принялся за дело, и вскоре три прута было распилено. Затем с помощью длинного тонкого ножа мы вытащили решетку и открыли окно. Я помог профессору влезть и сам последовал за ним. В кухне и людской никого не оказалось. Мы осмотрели все комнаты и когда, наконец, пришли в столовую, скудно освещенную светом, проникавшим сквозь ставни, то нашли четырех служанок, лежащих на полу. Ясно было, что они живы, так как их тяжелое дыхание и едкий запах опия в комнате объясняли все. Ван Хелзинк посмотрел на меня и, направляясь дальше, сказал:
— Мы можем вернуться к ним позже.
Затем мы вошли в комнату Люси. На секунду мы приостановились у дверей и прислушались, но ничего не услышали. Дрожа и побледнев от странного предчувствия, мы тихо открыли дверь и вошли.
Как я вам опишу, что мы увидели! На постели лежали две женщины, Люси и ее мать. Последняя лежала дальше от нас и была покрыта белой простыней, уголок которой был отогнут ветром, врывавшимся через разбитое окно, открывая бледное искаженное лицо с отпечатком пережитого страха. Около нее лежала Люси с бледным и еще более искаженным лицом. Цветы, положенные нами вокруг ее шеи, были на груди матери, а шея Люси была открыта, и на ней были видны две маленькие ранки, такие же, как и раньше, но только края их были ужасно белы и изорваны. Не говоря ни слова, профессор приложил голову к груди Люси; затем быстро повернул голову в сторону, как будто прислушиваясь к чему—то и, вскочив на ноги, крикнул мне:
— Еще не слишком поздно! Скорее, скорее! Принесите водки!
Я помчался вниз и вернулся с водкой, причем попробовал и понюхал ее из предосторожности, боясь, как бы и она не оказалась отравленной, как тот графин хересу, который я нашел на столе. Служанки все еще спали, но дыхание их стало тревожнее — по—видимому, снотворное начинало утрачивать свое действие. Я не остановился, чтобы убедиться в этом, а вернулся к Ван Хелзинку. Он натер водкой губы, десны, кисти и ладони Люси и сказал мне: