Монахи под луной - Столяров Андрей Михайлович. Страница 32
Голос его уходил из слышимости. Переливы басов становились все глуше и глуше. Острый ноготь, чертивший клеенку, внезапно остановился. И растрескались губы — пустыми неровными створками. Навалились объятия тишины. Лишь огромные муравьи, как нашествие, опутывали квартиру. Страшный шорох струился из-под обоев. Гулливер подождал две секунды и выпрямился.
— Вот и все. А теперь — дискотека, — сказал он.
Разумеется, ничего особенного не произошло. Просто начался останов. Начался останов, и движение замерло — как бы в кататонии. Так что, ничего особенного не произошло. Просто начался останов. При вздувании Хроноса — это не редкость. Собственно, мы живем, наследуя остановы. Видимо, такая у нас страна. Разоренная, нищая, протянувшаяся от моря до моря, обезлюженная когда-то красной чумой, до подвалов разваленная, расколовшаяся надвое, пропадающая в бараках, опухшая с лебеды, но воспрянувшая, поразившая стремлением духа, заложившая великие стройки, устремляющаяся вперед, до пустыни очищенная, выстриженная Парикмахером, задохнувшаяся от страха, ненавидящая всех и вся, покрывшаяся коростой, огораживающаяся лагерями, и опять развороченная новой войной, отступающая, разгромленная, все-таки победившая, вновь проросшая на гарях и пустырях, ощутившая какие-то свежие силы, дотянувшаяся до космоса, распахавшая целинный простор, пробудившаяся, живая, свободная, обратившая куда-то течение рек, созидающая гигантские водохранилища, молодая, настойчивая, вооруженная до зубов, балансирующая на острие, бескорыстная, жадная, разбазаривающая богатства, но экономящая на мелочах, успокоившаяся затем, сползающая в трясину, оглушаемая аплодисментами и речами вождей, опускающаяся все больше, захлебывающаяся водкой, утомившаяся, изверившаяся, прожирающая самое себя, зачеркнувшая прошлое, махнувшая рукой на будущее, и поэтому оцепеневшая — в ожидании неизвестно чего. Почему я решил, что время окуклилось именно в этом городе? Время уже давно замедляется над всей нашей страной. Просто здесь немного лучше заметно. Но ведь ясно, что существует всеобщий ВеликийПовтор, словно ротор, вращающий целое государство. Нас укачивает. Мы находимся где-то внутри него. Мы привыкли к нему и поэтому не замечаем. И однако же он существует — проворачивая скрижали судеб. Год из года прочнеют события нашей жизни. Те же лица и те же знакомые имена. То же шествие и та же картина расцвета. Тот же — Маркс, тот же — Ленин, и тот же — Неутомимый Борец. Те же люди выходят по праздникам на трибуны и одними и теми же пассами гипнотизируют нас. Полыхают над нами одни и те же знамена. Усыпляют в газетах одни и те же статьи. Разумеется, круговорот еще полностью не сомкнулся. Еще дыбятся стыки, и цельность повтора разобщена. Нет — закона. Но уже возникают Ковчеги. Возникают уже первые коснеющие очаги. Где зациклилось время и годы утратили силу. Где скрипит деревянное небо и высыхает земля. Я не знаю, кому первому пришла в голову эта идея. Элементы ее, по-видимому, существовали давно. Но ведь это так просто — чтобы время остановилось. Надо только придумать сценарий. Сценарий — _и в_с_е_.
Мы тащились по городу, полному закатного дыма. Дыма было чрезвычайно много. Рыжими клубами переваливался он через забор, как вода, растекался по улицам, затопляя дворы и подвалы, притормаживал, горбился, скапливался и, подхваченный дуновением, вдруг выбрасывал вверх лохматые языки. То и дело вспухали колеблющиеся тонкие мухоморы. Пленки тающей пены шипели на них. Плыл отвратительный химический запах. Даже листья крапивы сворачивались от прикосновений. Говорят, что наглотавшийся дыма постепенно становится демоном. Кожа у него, полопавшись, облезает, появляются зазубренные роговые чешуйки, пальцы ног, разбухая, превращаются в копытную твердь, удлиняются ослиные челюсти, отрастают клыки, а в глазах зажигаются холодные зеленые угли. Это — бред, ерунда. Впрочем, демонов на улицах тоже хватало. Наступил, по-видимому, их звездный час. Как мартышки, высовывались они из окон, обирали безжизненные квартиры, суетливыми кучками шныряли по этажам: проникали и рылись, вскрывали коробки автомобилей, верещали, ругались, гримасничали и, — продравшись сквозь каменность очередей, — жадно шарили по полкам магазинов. Вероятно, искали продукты. Нас они как будто не замечали. Лишь какая-то бельмастая ведьма, вывернувшая из-за угла, приседая, хихикая, протянула к нам сморщенные ладони. Верно, думала — погадать. Но увидев недоброе лицо Гулливера, тут же взвизгнула и провалилась сквозь землю. Демоны были нам не опасны. Нас не трогали даже «огурцы», проползающие один за другим. Конвульсивные, толстые. А за каждым таким «огурцом» оставалась мокротная слизистая дорожка. Нитка вянущей пыли. Младенческая слюна. И еще свисали с карнизов длиннейшие Красные Волосы, и кудрявились пряди, и концы их тревожно подрагивали, ожидая добычу. Правда, Волосы нас тоже не трогали. Гулливер озадаченно говорил мне:
— Почему они ничего не хотят? Ведь они же ничего не хотят! Если бы они хоть что-то хотели, я бы мог, наверное, что-нибудь сделать для них. Но они ведь ничего не хотят. И поэтому я ничего не могу. Я ведь — тайное порождение их. Я — их мысли, их чувства, их желания. Все мое могущество ограничено верой в меня. Если кончится вера, то кончится и могущество. Это — слабая, зыбкая эманация. Сам Спаситель — убог. В ветхом рубище. В разбитых опорках. Потому что и вера у них какая-то однобокая. Только злоба питает ее. Я могу уничтожить весь этот город. Я могу превратить его в клокочущий огненный смерч. Будут рушиться кровли, и будут разваливаться дома. Встанет тучами пепел, и камни посыплются с неба. Помутнеет светило. Заколеблется корка земли. Омраченные люди, спасаясь, побегут на равнину. Но вода в реке будет отравленной, и взойдет на дорогах трава из железа. Я же вовсе не обманываю их всех. Этот город действительно погибает…
Останов, по-видимому, захватывал и его. Так как паузы между фразами становились ощутимо длиннее. Он влачился — угрюмый, поникший, больной. Обреченно сутулясь, едва не теряя сознание. Невозможные космы торчали у него, как щепа, а лишайные пестрые руки свободно болтались. Неестественно вывернутые. Локтями вперед. Это был уже не подросток, натужно взывающий о справедливости. Это был равнодушный костлявый недобрый старик. Тот, который измерил судьбой всю тщетность усилий. И растратил всю душу. И который за все заплатил. Опустившийся, вялый, разочарованный. Близость смерти копилась в его морщинах.
Он сказал:
— Неужели вы будете убивать? Нет, не верю, на убийцу вы совсем не похожи…
— Это — просто необходимость, — ответил я.
— А затем необходимость станет потребностью?
Гулливер спокойно и бесчувственно затихал. Длился все тот же — август, понедельник. Обгоревшее солнце висело у самого горизонта, и дома, озаренные им, выглядели кровавыми. Пыхал дымом пожар. Задыхалось страшилище на заводе. От свинцовой реки поднимался туман. Небо в куполе явственно зеленело. И по этому бледному зеленому небу, торопясь, поражая безмолвием, как фигуры знамения, растянулись огромные полотнища птиц. Будто черные простыни. Края их замедленно колыхались, и легкие горячие перья непрерывно ложились — на улицы, на ребристую ржавчину крыш, на карнизы, на демонов, на пузатую страшную площадь в земле, где, раскинувшись, изнывала крапива. Гулливер как-то очень нелепо пересекал ее, волоча сандалии, хрупкие локти его качались, точно перебитые железом. А на черепе трепетала прозрачная полумертвая стрекоза. Вероятно, обедала. Хронос! Хронос! Ковчег! Я, по-моему, видел уже эту тягостную картинку. Бегемот. Запах тины. Измятая папка с бумагами. Я тогда пребывал в кабинете у шефа. А потом вместе с ним приколачивал пыльный лозунг над шкафом. Что-то бодрое, что-то выспренно-деревянное. Между прочим, даже окно отыскалось. Где оно и должно было быть, — в торце двухэтажного дома. Совершенно замызганное было окно. Непротертое, серое, обросшее Волосами. Листья жесткой крапивы держали его в тени. Но мне все-таки показалось, что я различаю кого-то за рамами. Кто-то рыхлый, знакомый, испуганный прильнул к ним с другой стороны. Обозначились пальцы. И лицо, как лепешка, — расплющилось. Может быть, по сценарию, я еще находился у шефа?