Младший сын - Балашов Дмитрий Михайлович. Страница 26

Татары в остроконечных шапках, не переяславские, а иные какие-то, злые и подобранные, зорко озирающиеся по сторонам, ехали вереницею, один за другим, их кони сторожко и легко бежали след в след, как волки, вышедшие на добычу. С ними, посторонь, рядом с тропой, проваливаясь в рыхлый снег, скакали переяславские и владимирские ратные, торопились, сбиваясь с рыси, что-то объясняя, и один татарин, то ли не поняв, то ли не желая слушать, вяло, не поворачивая головы, махнул плетью – и ратник, ожегшись, шатнулся, дернулся вбок и отстал, утирая разбитое лицо.

По деревне поднялся вой. Хлопали двери изб, что-то несли, волочили, вели скотину. Марья Микитиха волочилась по земле, вцепившись зубами в веревочный повод своей пестро-белой коровы, а двое переяславцев толклись, не зная, что делать. Один тянул корову, другой пытался оторвать Микитиху, а потом, махнув рукою, достал нож и отмахнул повод ножом. Микитиха еще лежала, а потом, вскочив, побежала вслед. Ее схватывали раза три, она вырывалась с истошным воплем.

К ним тоже пришли, и Федор, бледный, стоял, глядя на Грикшу, который совсем по-отцовски жевал челюстью и вытаращенными глазами глядел то на ратных, что выносили кули с зерном, то на соблазнительно торчавший у крыльца дровокольный топор. Грикшу так и дергало, и Федя тоже примеривался к крайнему мужику, ожидая только первого братнего движения, когда во двор вошел бледный дядя Прохор и, строго бросив Грикше: «Охолонь!» – сам взял у ратного куль и понес назад. Переяславец распрямился, обвел глазами двор, дернулся за Прохором – глаза у него были бегающие и тоже одичалые – и вдруг, плюнув, поворотил и побежал со двора. У ворот остановились сани. Незнакомый мужик – по платью боярин – вылез из саней. Прохор воротился, встречая. «Здесь чисто!» – отрывисто сказал он и повел боярина в дом.

– Постелишь, мать! – велел он, заходя за боярином в избу, куда Федя уже успел заскочить. Мать сурово поклонилась гостю.

В избу зашли потом еще четверо ратных. Их кони во дворе хрупали зерном. Ужинали в тяжелом молчании. Мать, не садясь, подавала на стол. Переяславцы дружно грызли вареную баранину, уминали пироги и кашу, пили, отдуваясь, квас, изредка роняя малопонятные для Феди замечания.

Татары остановились в Княжеве, и им каждый день резали лошадей. Мать надеялась, что ее минуют, но дошел черед и до их двора, до того, страшного для крестьянина часа, когда рабочую лошадь, в силе, холеную, береженую, или – как у них – будущую рабочую лошадь ведут на убой. И Белянка – видно было по глазам – знала, куда ее ведут, и жалобно глядела и ржала, упираясь с дрожью всей кожи, а Грикша ушел в клеть, и там Федя нашел его, плачущего по-отцовски, молча: мелко тряслись плечи и шея. Он яростно поглядел на Федю и с ненавистью прошипел:

– Уйди!

Белянку забили на задах, чуть ли не за домом. Забивал кухмерьской мужик, коротенький и большеголовый, со скверною улыбкою на лице, и потом они все зашли в избу: боярин, и другой боярин, знакомый, Гаврило Олексич, что приехал только что из Маурина, и ратники, и коротенький кухмерьской, и дядя Прохор, про которого Федя сперва подумал, что он пьян, – так пристально, иногда весь вздрагивая, глядел он, так горячечно пылали щеки.

– Ето дело – рабочих коней бить?

– Конь не рабочий! Пошто врешь? Кобыла и не езжена еще! Вас тут, таких крикунов, поучить хорошо, самому чтоб мало не было! – спесиво отмолвил боярин.

– Ты, боярин, мне не грози! Я тоже на ратях бывал, с князь Александрой ходил, дружинами правил! – с угрозой отозвался Прохор.

Боярин засопел и сбавил тон.

– Чтой-то ты не то баешь! – пропел, покачивая головой, кухмерьской мужик, ладясь польстить начальству.

– А тебе сколь заплатили? – кинулся на него Прохор. – Скажи!

– У нас кобылу свели уже князь Василья ратны, дак опеть! – высоким голосом сказал Федя.

– А оставлен вам конь! У вас тут еще есь добра! Наши вот места совсем запустели! – возразил владимирец.

– Страшно ето, когда рабочих лошадей… И пригнали бы коней своих! – не унимался Прохор. – У нас конины не едят! Чего народ злобите! Коней бить, дак ето всюю жисть рушить!

Прохор порывался, вскрикивал, и Федя снова подумал, что он пьян. (Потом узнал, что кухмерьской не смог сразу убить Белянку и валил ее дядя Прохор.)

– А вы зачем? Татарам, ежели… Ежели татары – власть, дак и вас не нужно!

– Ты, Прохор, осторожнее! – сердито вмешался Гаврило Олексич, – сам живешь, я знаю, как! Вконец еще не разорили тебя!

– Разорили не разорили… Ты, Гаврило Олексич, не то рек! Ты то… Пущай… Вот шапка одна, да знать, что с головы не сымут!

– Пото и плотим, чтобы не сняли с вас шапок, да и голов дурных в придачу! – возразил, прикрикнув, Гаврило.

– Я вот походом ходил… – не уступал Прохор, – Новгород зорили, с костромичами ратились… Почто?!

– Великого князя прошай!

Федя, не в силах смотреть, как убивают Белянку, вечером все-таки вышел на зады. Внутренности кобылы лежали в кучке, и собаки уже бродили около. Деревенские кони вереницей, осторожно ступая, подходили и нюхали снег.

– Товарища свово чуют! – скорбно прозвучал над ухом чей-то голос. – Теперича и не запречь будет…

Федор поворотился и, спотыкаясь, побрел домой.

Татары, переметив избы и людей по всей округе, уезжали на другой день, опять друг за другом, тою же волчьей тропой. Оба боярина уселись в широкие, под ковром, на кованых полозьях, сани. Запряженная трояка, с ходу, виляя, понесла, и ратники запрыгали на седлах, вытягиваясь в ряд.

На выезде, когда сани, мало не вывернув седоков, скатились с бугра и по наезженной санной дороге вылетели на лед озера, Гаврило Олексич поворотился, пробормотал:

– Так-то вот! – Хотел что-то сказать, подвигал кадыком, но сказал только: – Завтра в Вески!

– В Вески! – отозвался владимирский боярин.

Вечером того же дня в избу Михалкиных собрались бабы. Дядя Прохор только заглянул, вызвав мать, сказал, что весной даст им жеребенка, когда его каряя кобыла ожеребится.

– Я заплачу, – отвечала мать.

Прохор как-то резко махнул рукой и, кривясь лицом, быстро ушел.

Мать поставила на стол миску с репой и квас, резала хлеб. Бабы черпали квас, чинно отпивали. Вздыхая, сказывали, у кого что отобрали.

– Татары тоже люди! – помолчав, молвила Олена. – Сказывали, когда громили их, по князь Лександровой грамоте, по всем городам, и на Устюге был тогда ясащик Буга-богатырь, и взял он прежде у одного крестьянина дочь, девушку, понасильничал, за ясак, себе на постелю взял ей. А как пришла грамота, что татар бити, и девка сказала ему… Уж невесть почто, верно, слюбились там! И он пришел на вечье, и народу всему кланялся: не убивайте, мол! И принял веру християнску, и на девке женился на той, сором снял с ей, овенчались.

Рассказывая, Олена смотрела задумчиво прямь себя. У нее свели четырех овец, забрали портна, овес да две кади ржи…

Потрескивала лучина, бабы вздыхали. Фрося, что сидела ближе к светцу, вздымая жирную грудь, наклонялась, брала новую лучину и вставляла в светец. Мать вымолвила в сердцах:

– Княжесьво большое, хорошее, ето не дело – у вдовицы последнее отымать!

Сноха Дарья, помолчав, отозвалась:

– Власть-то какая ни будь, животам бы полегче!

Грикши не было. Где-то пропадал уже день, и мать не спрашивала, где. Федя вышел в звездную стыдь. Постоял, потом сами ноги отвели его под навес, где одиноко стоял Серко, их последний конь, последняя надежда, и беспокойно переминался, не чуя рядом привычного дыхания Белянки.

Федор так и не лег спать. Когда небо слегка посветлело, он, издрогнув от холода, пошел запрягать коня. Пока татары стояли в деревне, никто не ездил ни за дровами, ни за сеном.

Грикша появился о полдень, и они возили вдвоем, молча накладывали, по дороге соскакивая и труся рядом, чтобы облегчить воз, на взъемах дружно наваливались, помогая коню. Было страшно, что Серко без смены не выдержит, и верно, пока возили, стало видать проступившие ребра и спекшийся, засохший след от седелки на холке коня. К тому же боярские кони сильно подъели овес и ячмень, и Федор с беспокойством подумал, что Серка, пожалуй, не пришлось бы ставить на сено, а сенной конь так не потянет, как ячменной, и еще весна, и пахать…