Младший сын - Балашов Дмитрий Михайлович. Страница 37

– Видел, ходили с им! – как можно тверже и спокойнее отвечает Федор.

– А вот, коли хошь знатья, дак я в собори был, Успенськом, епископа нового слыхал!

– Какой такой пискуп?

– Серапион. Из Киева. Он когда говорит, дак в собори тишина, слыхать, как свечи трещат. А там народу – тут со всех деревень собрать, половины не будет!

– Погодь! – Мизгирь надвигается на Федю, обнимая Петюху за плечи. «Погодь» сказано одновременно и Феде и Долгому, который уже начинает учащенно дышать, как всегда перед дракой.

– Чего он баял-то? – спрашивает Мизгирь. («Сейчас начнут», – думает Федор, подбираясь.) Он отвечает сурово:

– Про татар, как нашу землю зорят, и про все про ето!

– В церкви?! – ахает кто-то из парней.

– Врешь! – рубит Мизгирь.

Федя бледнеет от обиды уже не за себя, за Серапиона.

– «Поля наши лядиною заросли, храбрые наши, страха наполнившеся, бежали, сестры и матери наши в плен сведены, богатство наше погибло и красота и величие смирися!» – говорит он, и голос его, поначалу готовый сорваться, крепнет и уже не дрожит. Федор, приодержавшись, заносчиво смотрит на Мизгиря (сейчас он уже совсем его не боится) и звонко режет в ответ: – Мне таких слов и не выдумать. Вот!

В парнях движение. Кто-то сзади:

– Как у нас словно, когда «число» налагали!

– Постой! – Мизгирь, морщась, кидает в толпу несколько мерянских слов. – Да ты говори, говори! – подторапливает он Федю уже без прежней издевки в голосе.

– Все, что ль, сказывать? – спрашивает Федя, строго оглядывая ребят. Он еще ждет подвоха, да и они не решили, отложить ли им расправу над Федором или нет, но Сенька Тума деловито решает за всех:

– Вали поряду!

И Федя начинает поряду: про то, как епископ сначала срамил владимирцев за сожженную ведьму и за грехи – что в церкву ходят, а то же и делают одно старо-прежне, словно бы и не ходили совсем; и про гнев божий, наславший немилостивую рать татарскую, и про заповеди Христовы… Его перебивают, горячатся:

– Колдунов не знашь! Лонись Ильку утопили!

– Сам утоп!

– Нет, не сам!

– Сам!

– Окстись! Марья Кривая чогось-то исделала ему! И все говорят, что она! Боле и некому!

– Как свадьба, дак тут они и шевелятся, у церкви на папёрках, бегают, редкой свадьбы не бывает, чтобы не испортили кого!

– А кто сильно верит, тому не сделают! Ничё!

– Сделают!

– Не сделают!

– Деда Якима знал? Нет, ты скажи, знал? Кого ему сделали?

– Дак он ко всякому делу с молитвой!

– То-то!

– Деда не тронь! Он б-б-божественный был д-дед!

– Ты постой, ополоснись хододянкой.

– «Кости праведных выброшены из гробов» – это как в Переяславле было, говорят, когда Батый зорил…

– Согрешили…

– Про грех и наш поп ягреневский бает!

– Постой!

– «Кто резы берет»… Чего тако резы?

– Ну, лихву, не понимать! Взаймы под рост серебро дает!

– Дак и етим, как разбойникам?

– В одно уровнял, что тать, что лихоимец! Вот ето верно! Одна масть!

– Кто ворует…

– А нужны дела, а не слова! Стало, и того ся лишить!

– Он всех назвал, и любодеев и пьяниц!

– Я не п-пьян!

– Не пьян, не пьян, ложись только!

– А я во-в-в Владимир-р не ездил!

– Плесни ему, вот так, за ушми потри!

– Ну?!

– И там дальше: князьям и всем, что друг друга зорят, имение отбирают.

– Вот, как и у нас с вашими, княжевецкими, из-за покосов!

– А скажи нет, скажи нет! Ведь вы наши пожни отобрали!

– Первая заповедь: возлюбить друг друга – самая главная. Быть един язык, един народ.

– Ну, мы тут меря!

– А тоже православные, поп-то один! Что в Ягреневе, что в Княжеви, что тут!

– Ну, постой…

– А и верно, дядя Микифор баял: в Орде у их нету воровсьва, промеж собой татары честные…

– Ну, хорошо! А дале, еще чего баял ли?

– И все? Возлюбить друг друга, а тогда само, что ли…

– Нет, скажи! Вот теперича, ежели и наши бояра – дань-то берут!

– А разница есь! Кому и помочь… Может, и так и едак. Вот, Фофан был: надо баранов. А овца не ягнилась еще, у матки. Дак он завсегда подождет! Всего и пождать-то каких недели три, может, пять. А иной: давай – и никаких! А в Орду мало ли наших угнали?

– Посбавить бы дани… Ну, скажем, нельзя. Татарам да своим много нать, а только ты посочувствуй своим-то, своих не зори!

– Ну, спасибо, парень. Как звать-то пискупа? Серапион? Он на Владимир, Суздаль, Нижний… Не у нас! А то бы послухали когды!

– Гуляй! Мы ведь тебя бить хотели…

– Знаю.

– Отколь?

– А понял.

– Ты не серчай!

– А с чего…

– Мы когда и подеремсе, помиримсе. Все свои!

Мизгирь хлопает его по плечу с маху, так, что Федора чуток перекашивает. Все же дает понять, что было бы, начнись драка, а не разговор…

Федор возвращается домой вприпрыжку, радостный и гордый собой, и уже слегка досадует, что не подумал рассказать о слышанном в Володимере зараньше: не для него ж одного говорил все это епископ Серапион!

Глава 29

Серапион Владимирский умер в исходе того же года. О смерти епископа походя сообщил Грикша. Возили снопы с поля, и у Федора не было даже времени, чтобы присесть и одному, в тишине и одиночестве, пережить и обдумать известие, а было так на душе, словно бы погиб кто-то из родных или очень-очень близких людей.

В это лето дядя Прохор записался в деревенскую вервь, взял надел и стал крестьянствовать.

– В походы боле не пойду, ну их! Своих зорить – ето не дело. Да и от хозяйства не будешь так отрываться…

Мужики – кто одобрял Прохора, иные качали головами. Приезжал боярин, спорил с Прохором – не переубедил.

– Детей не держу! Пущай сами решают, как способней. А беда придет, и нас, мужиков, воспомянут! Так-то, Гаврила Олексич!

Прохор вышел проводить сердитого боярина во двор, поддержал стремя. Следил, усмехаясь, как тот едет со двора. Кирпичный румянец плитами лежал на щеках Прохора и был словно гуще, чем всегда. Прямые светлые брови совсем нависли над глазами, и непонятно было, то ли с издевкой, то ли с горечью смотрит он боярину вслед.

Мать Прохора не одобрила:

– По его уму-разуму дак в воеводах быть али при казне сидеть при золотой, а он эвон что учудил! – Помолчала, продергивая ряд в мережке: – Ходу ему не дают, вот что!

С любимой Федя встречался урывками. Как-то во время страды она заскочила к нему на телегу. Лошадь сама свернула в кусты… Девушка была вся горячая от солнца, работы, и пахло от нее хлебом и солнцем, как и от снопов.

– Ты поговори с матерью, Федя! – просила она. Федор отводил глаза:

– Пока не велит. Хлеб не вывезен, да…

С матерью он говорил еще прежде. Сжав рот, она отмолвила:

– И думать не смей! Кухмерьская родня!

– Ведь бабушка была с Кухмеря.

– Бабушка была, а я не велю! Кто мы, и кто они! Мужичек и без ней хватает! Ни хлеб не вывезен, ни коня – какой ты жених?! В дом не приму, а выделить нечем. Едва поправились! Глень, старший брат не женится! Дак тебе и непочто!

Подходила осень, и встречаться становилось все трудней и трудней.

Как-то они не виделись близко месяца. Федор уже начал запрягать Рыжего. Конек был резвый и в запряжке ходил хорошо. Тут он по первой пороше поехал за сеном. Она ожидала его за околицей, повалилась в сани. Федор сполз к ней. Рыжий шел, кося глазом.

– Что ты делашь со мной?! Батя ждать не будет, отдадут не за любого!

Она плакала злыми слезами, широкие губы кривились от рыданий. Федор целовал, стараясь не давать ей говорить, с яростной горечью…

После она лежала, откинувшись. Рыжий едва шел, и Федор сам удивился небу, елкам, сорокам – тому, что все было так обычно, как прежде.

– Ну, коли затяжелею от тебя, утоплюсь! – сказала она без выражения. И Федя, похолодев, понял, что она может решиться на все. Что же делать, что же делать-то?!

Он еще раз попробовал уломать мать, но было бесполезно. Признался, отводя глаза.