Муки и радости - Стоун Ирвинг. Страница 46

9

Подчиняясь настояниям Бертольдо, ученики несколько раз в неделю ходили то в одну церковь, то в другую копировать старых мастеров. В церкви освещение меняется быстро: приспосабливаясь к нему, надо было часто пересаживаться — для этого ученики захватывали с собой деревянные стулья. Сегодня они работали в церкви дель Кармине, в капелле Бранкаччи. Торриджани поставил свой стул рядом со стулом Микеланджело, поставил так близко, что задевал своим плечом его локоть. Микеланджело встал и отодвинул свой стул чуть в сторону, Торриджани обиделся.

— Я не могу рисовать, если рука у меня стеснена, — сказал Микеланджело.

— Не слишком ли ты привередлив? Пока мы тут корпим, я хочу вам доставить маленькое удовольствие. Вчера я слышал сногсшибательную песенку…

— Позволь мне, пожалуйста, сосредоточиться.

— Фу, какая скука! Мы уже рисовали эти фрески пятьдесят раз. Чему тут еще можно научиться?

— Тому, чтобы рисовать, как Мазаччо.

— А я хочу рисовать, как Торриджани. Меня это вполне устраивает.

— Но это не устраивает меня, — резко сказал Микеланджело, отрывая глаза от своего рисунка.

— Ты, видно, забываешь, с кем говоришь! В прошлом году я получил за рисование три премии. Сколько получил ты?

— Ни одной. Вот почему тебе лучше бы не мешать мне и дать возможность поучиться.

Торриджани почувствовал, что ему нечем крыть. Криво улыбаясь, он промолвил:

— Не могу взять в толк, почему это любимый ученик до сих пор должен, как раб, делать школьные упражнения.

— Копирование Мазаччо — не школьное упражнение, если только человеку даны не куриные мозги.

— Значит, теперь и мозги у тебя лучше, чем у меня. — И, кипя от гнева, добавил: — Раньше я думал, что у тебя лучше лишь руки.

— Если тебе понятна суть рисования, ты должен знать, что это одно и то же.

— А если, кроме рисования, тебе понятно еще что-то, ты должен знать, какое ты ничтожество. Недаром говорят: ничтожный человек — ничтожная жизнь, большой человек — большая жизнь.

— Чем больше человек, тем больше от него вони.

Торриджани был взбешен. Микеланджело отвернулся от него, оборотясь всем телом к стене с фреской Филиппино Липпи: «Святой Петр воскрешает из мертвых царского сына», — именно для этой фрески позировал художнику Граначчи, когда ему было тринадцать лет. Торриджани передвинул свой стул по кругу, так, чтобы заглянуть Микеланджело в глаза.

— Ты хотел оскорбить меня!

Затем он вскочил со стула, схватил правой ручищей Микеланджело за плечо и рывком пригнул его к своим коленям. Микеланджело успел заметить, как исказилось от ярости лицо Торриджани, и мгновенно почувствовал, что тот ударит его со всей своей силою, — уклониться или избежать удара у него не было возможности. Кулак Торриджани взломал ему кость носа: удар раздался в ушах Микеланджело, будто взрыв в каменоломнях Манайо, когда там порохом подрывают светлый камень. Он ощутил вкус крови во рту, в крови катались кусочки раздробленной кости. Потом, откуда-то издалека, донесся страдальческий голос Бертольдо:

— Что ты наделал?

В черном небе вспыхнули звезды; но Микеланджело расслышал ответ Торриджани:

— Кость и хрящ носа хрустнули у меня под кулаком, как трубочка со взбитыми сливками…

Микеланджело, как подкошенный, рухнул на колени. Голубые звезды, кружась, плыли по стенам капеллы. Он почувствовал под щекой холодный и шершавый цемент, увидел перед собой на фреске зеленое, мертвое лицо Граначчи и потерял сознание.

Он очнулся в своей постели во дворце. Лицо и нос у него были закутаны мокрыми повязками. Голова раскалывалась от боли. Как только он пошевелился, кто-то сдвинул у него на лице повязку. Он попытался открыть глаза, но понял, что это ему не удастся: свет еле проникал сквозь узкие щелки между веками. У кровати его сидели Пьер Леони, врач Лоренцо, сам Великолепный и Бертольдо. Послышался стук в дверь. Кто-то вошел в комнату и сказал:

— Ваша светлость, Торриджани бежал из города. Через Римские ворота.

— Послать за ним самых быстрых всадников. Я забью его в колодки и выставлю у стен Синьории.

Микеланджело почувствовал, что веки его вновь плотно закрылись. Доктор оправил его подушку, вытер рот, потом кончиками пальцев осторожно ощупал лицо.

— Кость носа раздроблена. Приблизительно через год она совсем срастется. Дыхательные пути сейчас закрыты полностью. Позже, если ему повезет, он будет снова дышать носом.

Доктор просунул руку под плечи Микеланджело, слегка приподнял его и прижал к губам чашку со снадобьем.

— Выпей. Это поможет тебе заснуть. Когда проснешься, боль немного утихнет.

Раздвинуть губы и выпить горячий травяной отвар было истинной пыткой, но он все же осушил всю чашку. Голоса у его кровати постепенно смолкли. Снова он погрузился в сон и снова слышал язвительные слова Торриджани, видел кружащиеся голубые звезды, чувствовал холодный и шершавый пол под щекой.

Проснувшись, он понял, что в комнате никого нет. Голова уже не болела, только где-то глубоко в глазах и в носу сильно жгло при каждом ударе пульса. В окне он увидел дневной свет.

Он скинул с себя одеяло, встал с кровати и, шатаясь, пошел к умывальному столику. Затем собрав все свое мужество взглянул в стоявшее на столе зеркало. Чтобы не упасть от мгновенно подступившей тошноты, он вновь ухватился за край стола: в зеркале на него смотрел почти незнакомый человек. Распухшие глаза напоминали собой два голубых гусиных яйца. С усилием он раскрыл веки как можно шире и стал рассматривать дикую мешанину красок на лице: пурпур, лаванду, желтый кадмий, жженую сиену.

Предугадать полностью последствия удара Торриджани он не мог до тех пор, пока держалась опухоль. Пройдет, вероятно, много недель и месяцев, прежде чем появится возможность судить, насколько удалось его бывшему другу по-своему исполнить то, о чем мечтал Микеланджело: перерисовать лицо заново. Один-единственный удар могучего кулака Торриджани, и оно сдвинулось и преобразилось так, будто было слеплено из мягкого воска!

Весь дрожа, он еле дошел до постели и с трудом закутал себя одеялом, спрятав под ним и голову: ему хотелось забыть и людей, и белый свет. Ужасная тоска сжимала сердце. До какого унижения и позора довела его гордость!

Он услышал, как отворилась дверь. Он не хотел никого видеть, не хотел ни с кем разговаривать и по-прежнему лежал без единого движения. Чья-то рука тронула постель, откинула одеяло с его головы. Он встретился глазами с Контессиной.

— Микеланджело, дорогой…

— Контессина.

— Я так сожалею обо всем, что случилось.

— Я сожалею еще больше.

— Торриджани скрылся. Но отец клянется, что поймает его.

В знак отрицания Микеланджело слегка двинул головой и сразу же почувствовал боль.

— Это бесполезно. Я виню только себя. Я насмехался над ним… и вывел его из терпения.

— Но начал-то он. Мы слышали всю историю.

Микеланджело чувствовал, как по его глазам, обжигая, текут горячие слезы, и, весь напрягшись, произнес самые жестокие слова, какие только могли сорваться с его уст:

— Я теперь безобразен.

Лицо Контессины было совсем близко от его лица: говорить приходилось почти шепотом, чтобы их не услышала няня, стоявшая у открытой двери. Не меняя позы, Контессина прижала свои губы к его распухшей, искалеченной переносице; он ощутил что-то влажное, теплое, и это было для него как целительный бальзам. Потом она вышла из комнаты.

Дни тянулись один за другим. Он все еще не мог отлучаться из дворца, хотя опухоль и боль шли ни убыль. Прослышав о случившейся беде, Лодовико явился требовать возмещения. Тот факт, что у его сына испорчено лицо, Лодовико не очень печалил; старик испытывал скорей чувство злорадства: ведь его предубеждение против художников и скульпторов, оказывается, было не напрасным. Отец был весьма озабочен тем, что сейчас, когда Микеланджело прикован к постели, обычные три золотых флорина ему не будут выданы.

— Не задержит Лоренцо тебе плату?