Жажда жизни - Стоун Ирвинг. Страница 10

– У каждого есть нечто свое, свой неповторимый характер, Винсент, – промолвил Мендес, глядя на могилы, в которых покоились его родители. – И если человек считается с этим, то, что бы он ни делал, в конце концов все бывает хорошо. Если бы вы продолжали служить продавцом картин, целостность вашего характера сделала бы вас хорошим продавцом. Так и с вашим служением богу. Настанет срок, и вы выразите себя во всей полноте, какой бы путь вы для себя ни избрали.

– А что, если я брошу Амстердам и не стану профессиональным священником?

– Это не имеет значения. Вы можете уехать в Лондон и стать там проповедником, или служить в магазине, или крестьянствовать в Брабанте. Чем бы вы ни занялись, вы все будете делать на совесть. Я чувствую в вашей натуре что—то очень хорошее, вы станете настоящим человеком. Вероятно, вы не раз будете считать себя неудачником, но в конце концов выразите себя, и это будет оправданием вашей жизни.

– Спасибо вам, минхер да Коста. Как помог мне этот разговор.

Мендес зябко поежился. Каменная скамья, на которой они сидели, была холодна, и солнце уже скрылось за морем. Они встали.

– Пойдемте, Винсент, – сказал Мендес.

6

На другой день, когда город уже окутывали вечерние сумерки, Винсент стоял у окна, глядя на Адмиралтейство. На фоне бледного неба нежно рисовалась вереница тополей, высоких и стройных. «Раз я не в ладах со школьной наукой, – рассуждал Винсент сам с собой, – значит ли это, что я совсем бесполезный человек? В конце концов разве латынь и греческий непосредственно связаны с любовью к ближнему?»

Внизу по двору Адмиралтейства прогуливался дядя Ян. Вдали можно было различить мачты судов, стоявших в доках, а рядом совершенно черного «Атье» в окружении красных и серых мониторов.

«Я хочу всегда, всю жизнь служить богу, а не чертить треугольники и окружности. Я никогда не мечтал о большом приходе и о блестящих проповедях. Я хочу быть с униженными и страждущими – и хочу быть сейчас, сейчас, а не через пять лет!»

Зазвонил колокол, и со двора Адмиралтейства через ворота хлынула толпа рабочих. Фонарщик начал зажигать фонари. Винсент отошел от окна.

Он прекрасно понимал, что за этот год и отец, и дядя Ян, и дядя Стриккер потратили на него много времени и средств. Если он бросит ученье, они будут считать свои деньги пропавшими даром.

Что ж, он старался на совесть, изо всех сил. Работать больше двенадцати часов в сутки он не в силах. Очевидно, ученые занятия не для него. Он начал слишком поздно. Если он, неся людям слово божье, завтра же станет проповедником, будет ли это означать, что он потерпел неудачу? Если он исцелит болящего, ободрит уставшего, утешит грешника, обратит неверующего – неужели и тогда он будет неудачником?

Родные, конечно, так и скажут. Они скажут, что он вечный неудачник, пустой и неблагодарный человек, паршивая овца в роду Ван Гогов.

«Чем бы вы ни занялись, – сказал Мендес, – вы все будете делать на совесть. В конце концов вы выразите себя, и это будет оправданием вашей жизни».

Проницательная Кэй с удивлением уже разглядела в нем задатки узколобого захолустного священника. Да, таким он и будет, если останется в Амстердаме, где его истинные порывы глохнут с каждым днем. Он знает, где его место, а Мендес вселил в него мужество занять это место. Пусть близкие проклянут его, теперь ему уже все равно. Разве можно думать о самом себе, когда речь идет о боге?

Он быстро уложил свой чемодан и вышел из дома, ни с кем не простившись.

7

Бельгийский евангелический комитет, куда входили преподобный ван ден Бринк, де Йонг и Питерсен, предполагал открыть в Брюсселе новую бесплатную школу, где ученики должны будут вносить лишь небольшую сумму за питание и квартиру. Винсент обратился в комитет, и его приняли в школу.

– Через три месяца, – заявил преподобный Питерсен, – вы получите назначение где—нибудь в Бельгии.

– Если он будет достаточно подготовлен, – угрюмо бросил преподобный де Йонг, обернувшись к Питерсену.

Де Йонг в молодости, работая мельником, потерял большой палец, и это толкнуло его на путь богословия.

– От проповедника, господин Ван Гог, прежде всего требуется умение говорить с людьми и доступно и красиво, – предупредил преподобный ван ден Бринк.

Из церкви, где происходила эта беседа, преподобный Питерсен вышел вместе с Винсентом; когда они оказались под ослепительным брюссельским солнцем, Питерсен взял его под руку.

– Я очень рад, что вы поступаете к нам, мой мальчик, – сказал он. – В Бельгии столь многое предстоит сделать, и вы с вашим молодым пылом, думается мне, очень здесь пригодитесь.

Винсент не знал, что греет его сильнее, теплое ли солнышко или неожиданная благосклонность священника. Они шагали по узенькой улице, которую с обеих сторон, словно утесы, обступали шестиэтажные каменные здания. Винсент не находил слов, чтобы ответить Питерсену. Наконец Питерсен остановился.

– Ну, мне в эту сторону, – сказал он. – Вот моя визитная карточка, и когда у вас выдастся свободный вечер, загляните ко мне. Буду рад потолковать с вами.

В евангелической школе оказалось всего три ученика, включая Винсента. Их препоручили учителю Бокме – низенькому жилистому человечку, с лицом, которое было словно вогнуто внутрь: если бы от его бровей к подбородку провести отвесную линию, она не коснулась бы ни носа, ни губ.

Товарищи Винсента были девятнадцатилетние деревенские парни. Быстро подружившись между собой, они принялись издеваться над Винсентом.

– Я хотел бы стать в душе как можно смиреннее, mourir a moi—meme [умереть в себе (фр.)], – сказал как—то Винсент, еще не подозревая ничего дурного, одному из них. И вот, видя, как он зубрит лекцию на французском или потеет над каким—нибудь ученым фолиантом, они всякий раз допытывались:

– Ты что, Ван Гог, снова умираешь в себе?

Но самые жестокие стычки разгорались у Винсента с учителем Бокмой. Бокма хотел сделать из своих учеников хороших ораторов – вечером на дому каждый должен был подготовить проповедь и прочесть ее на другой день на уроке. Одноклассники Винсента сочиняли бойкие, примитивные речи и уверенно произносили их наизусть. Винсент же писал свои проповеди с трудом, вкладывая душу в каждую строчку. То, что ему хотелось сказать, он чувствовал всем своим существом, но когда он отвечал в классе, язык у него будто отнимался.

– Ну какой из вас проповедник, Ван Гог, – распекал его Бокма, – если вы даже двух слов связать не можете? Кто вас будет слушать?

Бокма просто рассвирепел, когда Винсент наотрез отказался говорить экспромтом. Винсент сидел над своей проповедью до глубокой ночи, стараясь сделать ее как можно содержательней, тщательно выискивая в французском языке слово поточнее. А назавтра в классе оба его соученика без малейшего затруднения рассказали о спасении и об Иисусе Христе, заглянув в свои тетрадки всего раз или два, и Бокма одобрительно кивал головой. Затем наступила очередь Винсента. Он развернул свою рукопись и начал читать ее. Бокма не стал даже слушать.

– Так вот чему научили тебя в Амстердаме? Знай же, Ван Гог, что я еще не выпустил ни одного ученика, который бы не умел говорить экспромтом в любую минуту, да так, чтобы люди плакали.

Винсент попробовал говорить экспромтом, но тут же сбился, потеряв последовательность мыслей. Ученики без всякого стеснения хохотали над его потугами, Бокма им вторил. После мучительного года в Амстердаме нервы у Винсента сильно сдали.

– Послушайте, господин учитель, – заявил он, – я буду произносить проповеди так, как считаю нужным. Я пишу их хорошо и издеваться над собой не позволю.

Бокма пришел в бешенство.

– Ты будешь делать так, как я приказываю, – заорал он, – или я выставлю тебя вон отсюда!

С тех пор между ними началась открытая война. Винсент сочинял проповедь за проповедью, вчетверо больше, чем требовалось, – он совсем потерял сон, и ложиться вечерами в постель все равно не имело смысла. Он лишился аппетита, похудел, стал раздражителен.