Похвала Сергию - Балашов Дмитрий Михайлович. Страница 16
– Речено бо есть: «Не хлебом единым, но всяким глаголом, исходящим из уст Божиих, жив человек!» – сказал, и, утупив очи, вновь вгрызся в гусиную ногу.
– Вот! – поднял палец Иван Тормосов. – Не хлебом единым! Это кудесы ворожат, мол, взрежут у кого пазуху, достанут хлеб, да серебро, да иное что, лишь бы рты да мошну набить, об ином и думы нет! Дам хлеб, – беги за мною! Словно люди – скот безмысленный!
– И Христос накормил пять тысяч душ пятью хлебами! – сердито бросил Кирилл.
– Накормил! – Федор уже не посмеивался, а спорил взаболь. Качнулся вперед, бросив сжатые кулаки на столешницу. – Дак не с тем же, чтобы накормить! А чтобы показать, что оно заботы не стоило! Они же люди, слушать его пришли! А тут обед, жратье, понимаешь… Ну! Он и взял хлебы те: «Режьте! На всех хватит!» Они, может, после того сами, со стыда, делиться стали меж собой! Кто имел, – другим отдал! Может, тут и чуда-то никакого не было! И дьяволу Христос то же рек в пустыне! Вон спроси Стефана, он у тебя востер растет!
Стефан, который так и стоял, словно приклеенный к ободверине, заложив за спину руки, пошевелил плечом, и когда к нему обратились лица родителя и председящих, буркнул угрюмо и громко:
– Я в монахи пойду!
– Вырасти еще! – остывая, возразил отец.
– Всем бы нам в монастырь идти не пришлось! – задумчиво отозвался Иван Тормосов. – Худо стало в Ростовской земле!
Онисим, что в продолжение спора тупо сидел, уставя взор в тканую, залитую соусами и медом скатерть, тут поднял глаза, крепко потер лоб ладонью и вымолвил, кивнув:
– Братьев стравливают! Задумали уже и град делить на-полы, вота как!
– Нейметце… – процедил сквозь зубы Юрий, протопопов сын, никого не называя, но председящим и так было понятно, кто мутит воду, внося раздор меж молодых ростовских князей, Константина с Федором.
– А Аверкий? – спросил доныне молчавший Микула.
– Что Аверкий! – пренебрежительно пожимая плечами, отозвался Федор. – Ты не можешь, и он тоже не может, не на кого оперетись!
Наступила тишина. И Кирилл, махнувший рукою сыну – уходи, мол, тамо поешь! не время, не место! – тоже поник головой. Опереться, и в самом деле, было не на кого, ежели сам епарх градской, тысяцкий Аверкий, бессилен что-либо сотворить.
– А коли что… убегать… – задумчиво довел мысль до конца Федор Тормосов. – На Белоозеро али на Сухону, на Двину! Земли тамо немеряны, места дикие, богатые… Лопь, да Чудь, да Югра, да прочая Самоядь…
– Уму непостижимо! Нам, из града Ростова! – супясь, пробормотал Микула.
– И побежишь! – невесело пригубливая чашу хмельного белого боярского меду, отозвался Онисим, – и побежишь… – Он вновь потерял нить разговора, и, пролив мед, свесил голову.
– Детки как? – прерывая тягостные думы сотрапезников, произнес отец Лев, отнесясь к хозяину дома и обтирая пальцы и рот нарочито расстеленным рушником. (Стефана сестра Уля, помогавшая матери, на правах взрослой и замужней жонки взъерошив ему волосы, уже увела кормить.) Кирилл, встрепенувшись, отозвался:
– За Варфоломея боюсь! Так-то разумен, не сказать, чтобы Господь смысла лишил, и внимателен, и к слову послушлив, и рукоделен: даве кнутик сплел, любота! Лошадей любит… Да вот только странен порою! Стал ныне нищим порты раздавать! Младень, а все по Христу, да по Христу… И поститься уже надумал, за грехи, вишь… Не стал бы юродом! У меня одна надея. Стефан! Был бы князь повозрастнее, представить бы ко двору, с годами и в свое место, в думу княжую… А ныне… Невесть что и будет еще!
Глава 12
Уже позади Псалтирь, Златоуст, труды Василия Великого и Григория Богослова. Между делом прочтены Амартол, Малала и Флавий. Проглочены Александрия, Девгениевы деяния и пересказы Омировых поэм о войне Троянской. Стефан уже почти одолел Библию в греческом переводе, читает Пселла, изучая по его трудам риторику и красноречие, а вдобавок к греческому начал постигать древнееврейский язык. Уже наставники не вдруг дерзают осадить этого юношу, когда он начинает спорить о тонкостях богословия, опираясь на труды Фомы Аквината, Синессия или Дионисия Ареопагита. А инок Никодим, побывавший на Афоне и в Константинополе, подолгу беседует с ним, как с равным себе.
И уже прямая складка пролегла меж бровей Стефана, решительным ударом расчертив надвое его лоб. Уже он, пия, как молоко, мудрость книжную, начинает задумывать о том, главном, что стоит вне и за всяким учением и что невестимо ускользало от него доднесь: о духовной, надмирной природе всякого знания и всякого деяния человеческого, о чем не каждый и священнослужитель дерзает помыслить путем…
И как же больно задевают его между тем тайные уколы самолюбия от немыслимых мелочей! От того, что не сам он надел простую рубаху вместо камчатой, а мать, с опусканием ресниц и с дрожью в голосе, повестила ему, что не на что купить дорогого шелку… Что не из седого бобра, а всего лишь из выдры его боярская круглая шапочка, и не кунья, как у прочих боярчат, а хорьковая шубка на нем. Что седло и сбруя его коня, хоть и отделаны серебром, но уже порядочно потерты, и что ратник, сопровождающий его и ожидающий с конем, когда Стефан кончит ученье, увечный седой старик, а не молодой щеголь, как у прочих. И как возмущают его самого эти низкие мысли о коне, платье, узорочье, от коих он сам все-таки никак не может отделаться, и краснеет, и бледнеет от насмешливых косых взглядов завидующих его успехам сверстников. А те, словно зная, чем можно уколоть Стефана, то и дело заводят разговоры о конях, соколиной охоте, богатых подарках родителей, хвастают то перстнем, то шапкой, то золотой оплечной цепью, подаренной отцом, то – как давеча Васюк Осорин – новым седлом ордынским, то оголовьем, то попоною или иной украсой коня. И – даром, что рядом иные дети, в посконине, в бурых сапогах некрашеной кожи, а то и в порсинях, дети дьяконов и бедных попов! Все одно – стать первым! Иметь все то, что имеют богатые сверстники, и тогда уже отбросить, отвергнуть от себя злое богатство, гордо одеть рубище вместо парчи и злата!
Он боролся с собою, как мог. Поминал, что любимый им Михаил Пселл, отбросив пышное великолепие и место первого вельможи двора, пошел в монахи… Но это вот «отбросив» и смущало. Было что бросать! Наставники прочили ему высокую стезю духовную, сан епископа в грядущем. А он? Он хотел большего! Чего? Не понимал еще сам.
Все чаще он, отсекая от себя возможность духовной карьеры, ввязывался в безумные споры о самой сущности церковного вероучения. В воспаленном мозгу подростка вырастали и рушились целые пирамиды невозможных идей, среди которых одна горела огнем неугасимым – спасти Русь! А что Русь гибнет, это видел он по себе, по хозяйству отца, по граду Ростову, и уже не верил, что в Твери, в Москве было иначе. Нет! Иначе не было! Всюду распад, упадок, разномыслие и кровавая борьба пред лицом мусульманской Орды и грозно надвигающеюся католического Запада. Он лишь раз видел митрополита Феогноста, хотел поговорить, и – оробел, не смог. А тот, естественно, не заметил высокого юношу с огневым, стремительным лицом в толпе учащихся боярчат и детей пастырских. Русь гибла, да, да! Гибла Русь, как и его отец, как и град Ростовский, и должно было совершить нечто великое, чтобы поднять, разбудить дремлющий дух народа!
…Он спускался вниз по крутой узкой лестнице, что вела на полати храма, в книжарню, куда он только что относил толстый том соборных уложений, и, минуя двери училищу, придержал шаги. Урок кончался, и наставник древнееврейского, отец Гервасий, поучал очередного ленивца:
– Сыне мой! Достоит прилежно учити язык избранного самим Господом народа!
В келье, откуда, один по одному, выходили ученики, было душно. В маленькие оконца, сквозь желтые плиты слюды, узкими лучами проходил скупой свет. Тяжкие черные тела книг на полицах, казалось, увеличивали тесноту и мрак.
Около кафедры стояли, беседуя, иеродиакон Евлампий и афонский старец Никодим.
Стефан встряхнул кудрями, словно просыпаясь, пропустив последнего из учащихся, ступил в келью и спросил: