Симеон Гордый - Балашов Дмитрий Михайлович. Страница 22

А что вы, с вашим Варлаамом, предлагаете людям? Тщету духовных усилий? Подчинение разуму, вернее иерархии власти, тому же папскому Риму? Не смирение, но уничижение, не ответственность, а бессилие перед непознаваемой сущностью бытия, не устремление к добру, а потерю сил вплоть до неверия и безнадежности!

Жалок и мерзок станет тогда человек, раб суеты сует! Вы готовите слуг дьявола! Утерявший веру утеряет и Родину, возненавидит и ближнего своего! А за сим грядет паскудное служение животной силе!

Отнимите у человека духовное, и что останет от него? Способный на любые преступления хищный зверь! И как только вы с Варлаамом и Акиндином отнимаете возможность постижения божества, так, в тот же миг, утверждаю я, отнимаете Бога! А без сего, повторю, нет в христианине ничего! Ни света добра, ни силы к деянию!

И что надобно днесь первее всего для Руси? Суесловия иерархов? Сей прегордый западный разум? Или защита святынь, твердое основание веры, обрядов и навычаев старины, токмо и могущих спасти наш язык от гибельного исчезновения во тьмах тем языков и народов?

«Опять родина! – думает меж тем цареградский грек, устало глядя в лицо Алексию. – Они, эти русичи, хлопочут о том, чтобы им, именно их народу непременно остаться на лице Земли. А не все ли это равно? Сколько языков в Византии? Славяне и готы, армяне и греки, исавры и болгары, грузины и гебры… Почему для юных народов так важны суетные различения языков и племен? Вот и здесь у них, вперекор имени Русь, обитают меря и мордва, вятичи и кривичи, чудь и половцы, татары и касоги, весь, емь, самоядь, и кого еще только нет! Не все ли равно, в самом деле, кто из них – кто? И зачем это выяснять? Съединяют людей в государственном теле единая власть, законы и церковь. Любой чиновник Палатина или патриархата: исавр, грек, армянин или гебр – будет делать потребное автократору или патриарху независимо от племени и языка своего…

В конце концов даже и уния с Римом не самое страшное! Кантакузин утверждает, что лучше объединиться с мусульманами, чем с Римом, а латиняне утверждают, что схизматики хуже мусульман… Не дальновиднее ли Востоку поладить, наконец, с Западом? Пусть патриарх подчинится папе, ежели в обмен на то папа пришлет рыцарей для отражения турок от стен Константинополя! А этот Алексий… Как ему сие объяснить?»

Клирик, вздыхая, пробует остановить ретивого русича, напоминая, что слишком резкая отповедь, устроенная им досточтимому игумену Варлааму, плохо сочетается с терпением и любовью к ближнему.

Но Алексий возражает сурово:

– Не Христос ли сказал: «Оставь отца и матерь свою!» – и не он ли изрек: «Не мир принес я вам, но меч!» Зрим ли мы в самой Византии днешней жданные тобою, брат, спокойствие и любовь? – продолжает он, неуступчиво глядя в очи клирику. – Укажу хотя на восставших зилотов, захвативших град Фессалонику! Зилотов, устрояющих резню в улицах, и когда? В час грозной беды, когда болгары осаждали Фессалонику, оные зилоты, вместо защиты града, сбрасывали со стен на вражеские копья лучших защитников своих! Да православные ли они? Не манихеи ли, хотящие, дабы мир стал мертвым, и рады они мертвому миру!

Почто сих безумцев не призывают к любви Акиндин и Варлаам? Почто вместо того обличают они и клянут кротких старцев Афонския горы? А меж тем турки распространились едва ли не по всем пределам империи и уже доходят до стен Цареграда!

– Но ведь и ваша земля в руках агарян? – возражает с легким нетерпением грек (Алексий таки сумел наступить ему на больную мозоль). – Тогда уж большего почтения заслуживает Литва, в коей правят самостоятельные государи, не подчиненные хану!

– Литовские князи не православные суть! – нахохлившись, возражает Алексий.

В боярах движение. Сам князь тянет шею, стараясь не упустить ни слова. Ибо, ежели Византия где-то там, – и пусть ключ к событиям дня сего именно в Византии, пусть то, что творится на Босфоре, возможет повториться и на берегах Клязьмы и Москвы-реки, все-таки Цареград далеко, и для ближнего, простодушного ума трудно постижима сия связь, по которой от участи старцев афонских зависит участь Великой Руси, – Литва, наоборот, под боком у всех, литовские разъезды тревожат вотчины московских бояр, и потому то, что творится в Литве и с Литвою, мнится многим из председящих, особенно мирянам, важнее цареградских событий.

– Стоит литовским князьям принять святое крещение, – с тонкою улыбкою победителя продолжает клирик, – и Литва, а не Русь станет великою православной державой!

Алексий молчит.

– Я слышал, – продолжает грек, наступая, – что Ольгерд крещен по православному обряду? В Вильне есть церкви и множество православных прихожан, да и во всех областях, ныне принадлежащих Литве, проживают ведь православные русичи? Гедимин уже замысливал принять святое крещение со всею своею землей, правда от латинского легата… («А будет уния, – не договаривая, додумывает про себя клирик, – и это различение вер потеряет всяческий смысл! Церковь станет единой, и литовские князья неволею примут учение Христа!»)

– Позволь, – глухо отвечает Алексий. – Позволь не отвечать мне о том, о чем надлежит ведать боярам и князю. Да, Литва растет! Но, мыслю, церковная рознь сослужит роковую службу Великому княжеству Литовскому и не состоится Литва яко православное государство Востока!

Он не доказывает, не подкрепляет слов своих вескими доводами разума, но шелест одобрения проходит по рядам. Так, стойно Алексию, хотят думать все, ибо они не литвины, а русичи. И верят Алексию, ибо жаждут верить в конечную победу Руси, а не Литвы. Боярам достаточно уверенности Алексия. Князю – тоже. Греческий клирик с удивлением видит, что он, вроде бы одолевший противника в споре, остался сейчас в меньшинстве. («И это тоже, – думает он, – надобно принять к сведению, ежели одолеет Палама!») Однако мнение о Литве у него прежнее. Неведомо, что сотворит в грядущем с сею владимирскою землей, но Литва уже теперь сильнее и, главное, свободнее от сторонней власти, а значит, надобно приложить все силы, дабы присоединить ее к греческой церкви. Кто знает, не послужит ли это ко грядущему благу великого города Константина?

Спор утих, ибо Алексий не хочет говорить греку всего, что думает о Литве, и успокоенный цареградский клирик вновь обращает внимание на белорыбицу, вяленые фрукты и греческие орехи, освобожденные от скорлупы и сваренные в меду. Пир идет своим чередом, и не пристало посланцу Византии оскорблятися излишнею горячностью одного из варваров… Хотя бы и утвержденного в сан наместника греческого митрополита!

А Симеон, весь во власти реченного Алексием, окидывает сейчас мысленным взором дела и труды княжения своего – с той слепительной высоты, которую указал ему днесь отцов крестник. Устоит ли Кантакузин? Как поведет себя польский король Казимир, его свояк, женатый на дочери Гедиминовой, Ольдоне? Столкнется ли с Литвою на дележе Волыни или вступит с нею в союз? И как поведут себя семь сыновей Гедимина? Не разорвут ли на части страну? Или грозно-непонятный Ольгерд (передают, что он совсем не пьет хмельного и замыслы свои таит ото всех) придет к власти, свергнув или удалив из Вильны Явнутия? Как поведет себя в сем случае венгерский король? Станут ли чехи воевать с ляхами? О чем мыслят орденские немцы, четыре года назад получившие у кесаря указ, разрешающий захват и подчинение себе всех литовских (а значит и русских!) земель? И ко благу ли Руси пришла далекая, на самом западе Европы начавшая война между англянами и королем франков? И уже со стыдом думает молодой московский князь, сколь же он был мелок и суетен, занявши свой ум без останка грызнею московских бояр и выяснением, любит ли его венчанная жена, обязанная любить мужа уже по одному церковному благословению!

Алексий, уведавший прежде иных о гневе Симеона на боярина Хвоста, тут, улучив миг, вполгласа, немногословно, в свой черед остерегает князя. Рек – и взглянул заботно, проверяя. Симеон склонил голову, наморщил чело. Видно было (Алексий понял по муке лица), что в нем борются разум, велевший безусловно послушать мнения старшего, с пылом души, желающей немедленного действования.