Слово безумца в свою защиту - Стриндберг Август Юхан. Страница 61
Для чего? Чтобы заставить ее умолкнуть? Возможно. Ведь старуха угрожала разрушить наши с Марией отношения, «признавшись мне во всем».
Чем иначе можно было объяснить ненависть Марии к своей матери, которую Густав называл не иначе как «падаль». Густав объяснял это полупризнаниями, говоря, что она воспитала свою дочь отъявленной кокеткой, чтобы та сумела подцепить мужа.
Все эти соображения, соединившись воедино, укрепили меня в решении бежать куда глаза глядят, бежать, чего бы это ни стоило. И я отправился в Копенгаген собирать все возможные сведения о женщине, которой я дал имя, чтобы иметь потомство.
Вновь встретившись с людьми из моих родных мест, с которыми не виделся несколько лет, я понял, что Мария и ее подруги приложили немало усилий, чтобы ославить меня, и весьма преуспели в этом деле. На наш счет сложилось твердое мнение: Мария – святая мученица, я же – сумасшедший, воображающий себя рогоносцем!
Меня выслушивали, благожелательно улыбались, разглядывали, как диковинное животное. Но мне так и не удалось ни в чем разобраться, никому я не был нужен, большинство знакомых, с которыми я встречался, оказались завистниками, только и мечтавшими, чтобы я окончательно рухнул, потому что это был для них единственный способ возвыситься. В конце концов мне пришлось вернуться в свою тюрьму, где меня ждала Мария, явно встревоженная моим отсутствием, и это был более красноречивый ответ на все мои вопросы, чем предпринятое путешествие.
В течение двух месяцев я, как цепной пес, грыз свою цепь, а в середине лета сбежал в третий раз, теперь уже в Швейцарию. Но оказалось, что я прикован не железной цепью, которую можно разорвать, а гуттаперчевой, которая тем сильнее отшвыривает меня назад, чем больше растягивается.
Когда я вернулся домой в очередной раз, Мария встретила меня презрением и ненавистью, она считала, что за свое бегство я достоин смерти, на которую она и уповает больше всего. Вот тогда-то я и заболел и, вообразив, что умираю, решил разобраться в своем прошлом. Обнаружив, таким образом, что я стал жертвой вампира, я решил выжить, очиститься от грязи, которой запакостила меня эта женщина, вернуться к жизни и мстить, мстить ей, собрав предварительно все улики против нее, все доказательства ее обмана.
И вот тогда во мне тоже вспыхнуло чувство ненависти к ней, ненависти куда более страшной, чем равнодушие, ибо она является изнанкой любви, в ней таящейся. Иными словами, я бы так сформулировал свое душевное состояние: я ее ненавижу, потому что люблю. И как-то в воскресенье, когда мы обедали в саду под деревом, заряд, который накапливал энергию в течение десяти лет, взорвался без всякой видимой причины. Я ее ударил. Впервые. На нее посыпались пощечины, а когда она попыталась было оказать мне сопротивление, я силой заставил ее встать на колени. Какой страшный вопль она издала! И удовлетворение, на миг охватившее меня, сменилось ужасом, когда дети, обезумев от страха, завопили не своими голосами. Это, пожалуй, была самая страшная минута в моей горестной жизни. Святотатство, убийство, преступление против природы. Бить женщину, мать! Да еще в присутствии детей! Мне показалось, что солнце погасло, и я почувствовал полное отвращение к своему существованию… И тем не менее на меня снизошел покой, как бывает после грозы, я испытал удовлетворение, словно исполнил свой священный долг. Да, я сожалел, но не раскаивался. Причина породила следствие. Вечером Мария гуляла одна при свете луны. Я пошел ей навстречу, обнял ее и поцеловал. Она не оттолкнула меня, но зарыдала и после долгих объяснений согласилась подняться со мной в комнату, где мы и праздновали свадьбу до полуночи.
Какой странный у нас брак! В полдень я бью ее смертным боем, а вечером сплю с ней.
Что за странная женщина! Она живет со своим палачом!
Если бы я все это знал, я бы начал ее лупить лет десять назад и был бы самым счастливым из мужей!
Примите это к сведению, господа рогоносцы!
Но тем временем Мария готовила месть, и несколько дней спустя она пришла ко мне в комнату, завела со мной разговор о том о сем и в конце концов призналась, что во время путешествия в Финляндию была изнасилована, но только раз, один-единственный раз.
Итак, мое опасение подтвердилось.
Она умоляла меня даже не думать, что это повторялось, нет, нет, а главное, не считать, что у нее был любовник.
Из этого я сделал такой вывод: были любовники, да не один, а несколько.
– Значит, ты мне изменяла, а чтобы оправдаться перед знакомыми, сочинила сказку о моем безумии. И, скрывая свои преступления, была готова замучить меня до смерти. Ты негодяйка! Я требую развода!
Тут она упала на колени, горько зарыдала и стала умолять простить ее.
– Простить-то я прощу, но разводиться мы будем.
На другой день Мария уже успокоилась, еще через день и совсем оправилась, а на третий день уже вела себя так, будто была безвинна.
– Раз я была настолько великодушной, что сама во всем призналась, то мне не в чем себя упрекнуть.
Да, она отныне не просто невинна, она великомученица и поэтому обращается со своим мучителем с оскорбительным высокомерием.
Не осознавая последствий своего предательства, она действительно не понимала дилеммы, стоящей передо мной. Либо я остаюсь всеобщим посмешищем, неотомщенным рогоносцем, либо ухожу прочь. Но это означало бы полное несчастье, и я так или иначе человек пропащий.
Десять лет мук не могут быть уравновешены несколькими пощечинами и одним проплаканным днем.
И я удираю. В последний раз. Причем у меня не хватает мужества попрощаться с детьми.
В воскресенье в полдень я сажусь на пароходик, идущий в Констанц. Я хочу встретиться во Франции со своими друзьями и, не откладывая, написать роман об этой женщине, такой типичной для нашей эпохи бесполых существ.
Перед самым отходом вдруг появляется Мария. Глаза ее полны слез, она возбуждена, взволнована и, к несчастью, до того хороша, что голова у меня идет кругом. Однако я остаюсь холоден и молчалив, позволяю поцеловать себя, но не возвращаю ей ее коварных поцелуев.
– Скажи хоть, что мы расстаемся друзьями, – просит она.
– Нет, мы будем врагами до конца моих дней, которых осталось уже немного.
На этом она уходит.
Когда пароход отвалил, я увидел, что она бежит по причалу, все еще пытаясь удержать меня магической силой своих глаз, которые меня столько лет обманывали. Она металась по пристани, словно брошенная собака – о, какая ужасная собака! – и мне казалось, что она сейчас кинется в воду, а вслед за ней туда кинусь и я, чтобы вместе утонуть, сжимая друг друга в последнем объятии. Но вот она повернулась и исчезла в проулке, оставив о себе память, как о чарующем существе, твердо ступающем своими изящными ножками, которые безжалостно топтали меня около десяти лет кряду. А я за это время ни разу не завопил от боли в своих сочинениях и ввел тем самым в заблуждение читающую публику, скрывая от нее настоящее преступление этого чудовища, до сих пор мною воспеваемого.
Чтобы хоть как-то защититься от напавшей на меня тоски, я тут же спустился в ресторан и занял место за табльдотом. Но не успели подать первое блюдо, как рыдания сдавили мне горло, и я был вынужден выскочить из-за стола и выбежать на палубу. Оттуда я еще раз увидел зеленый холм на удаляющемся берегу и белый домик со ставенками, где в разоренном гнезде остались мои малютки не только безо всякой защиты, но и без средств к существованию, и немыслимая боль сдавила мне сердце.
Какой, однако, живой и неделимый организм семья! Я почувствовал это уже давно, во время первого ее развода, когда так трудно было свершить это преступление, и угрызения совести потом чуть не убили меня. Что до нее, до моей неверной жены и убийцы, то она тогда не отступила.
В Констанце я сел на поезд, идущий в Базель.
Если бы я верил в бога, я просил бы его не посылать таких страшных страданий даже моему злейшему врагу!
В Базеле меня вдруг охватило безумное желание вновь посетить все те города в Швейцарии, где мы бывали вместе, чтобы воскресить воспоминания и о ней, и о наших детях.