Ветер времени - Балашов Дмитрий Михайлович. Страница 77

Услюм, Услюм! Вот ты сейчас свободный людин, хоть и нет у тебя несудимой грамоты отцовой, княжеский смерд, ну, а попадешь к боярину? Там уже воля не своя! А у тебя самого – чья воля? – одергивает себя, возразив, Никита. Кому ты, свободный кметь, хлеб нонеча убирал за так, за-ради службы княжой, ратной справы да корма в молодечной? И в чем она, воля? И где она? И есть ли она? И нужна ли она вообще? При добром хозяине, что дуром не лезет не в свое дело, словно бы даже и не нужна! А право уйти, отъехать, оно есть у всякого, кто не холоп, кто не подписал обельной грамоты на себя…

– Женка-то у тя старательная вроде! – роняет Никита.

Услюм, пошевелясь – уминал погоднее солому, – отзывается, подумав, по-крестьянски обстоятельно и деловито:

– Не балована. Сызмладу братья да сестры, всех подымала, почитай, заместо матери. Баба, коли балована смолоду, – хуже нет! Век будет всем недовольна, на все будет нос воротить: и то не так, и иное не едак! Я не на красу и смотрел. А работать – добра! Ныне с брюхом, дак не больно-то и побегашь, ну и сам берегу: скинет – себе хуже! А так она проворая у меня! В руках все у ей горит! – И по гордости в голосе Услюма видно было, что с бабою своей живут они душа в душу.

Оба замолкают. И опять наступает неправдоподобная деревенская тишина. Где-то в углу, мало не испугав, громко обрушилась из темноты кошка, и по короткому острому визгу почуялось, что поймала добычу свою.

– Одолевают мыши-то? – вопросил Никита. – Лонись жаловался, кажись!

– Не! – отозвался Услюм. – Кошку ныне достали добрую, всех, почитай, переловила!

И опять оба замолкают, ибо говорить не о чем, и хорошо так просто лежать рядом с братом и молчать.

Сон уже начинает одолевать Никиту. За стеною – сплошное сонное шуршание обложного осеннего дождя, вслед за коим подует холодный ветер, обсушит дороги, которые тотчас затянет по лужам тонким ледком, и пойдет первый, сперва еще робкий, пуховый снег, разом высветлив землю в лесу и в полях, и запахнет отвычной морозною свежестью воздух, и отвердеет земля, а где-то там, вдали, уже завиднеются Рождество, Святки, голубые снега, крещенские морозы, широкая Масленица…

Конский топот как-то и не почуялся вдруг пришедшей бедой. Может, просто кони обеспокоились во дворе? Но хлопнула дверь, сперва избяная, а потом и дверь сельника, пахнуло холодом из сеней.

– Спите, мужики? – окликнул знакомый голос. – Спите ай нет? – требовательно вопросил Матвей Дыхно, входя и – в темноте по слыху было понятно – отряхивая у порога мокрый вотол. Услюм уже бил кресалом, налаживая сальник.

Матвей, скинув вотол, шагнул к ним. От косматой мокрой бороды его шел запах коня и сыри.

– Слыхал, старшой? – выговорил Матвей заполошно. – Ольгерд Ржеву взял!

– Да ну?! – только и нашелся Никита, нашаривая сапоги.

– И Брянск повоевал, бают! – докончил Дыхно.

– А Хвост чего думат? – уже по-деловому вопросил окончательно проснувшийся Никита.

Матвей плюхнулся на край дощатого ложа и длинно неподобно выругался.

– Нас наряжает на жнитво, будто мы и не ратные уже! Так етому борову и будем хлеб убирать, доколе всю волость Московскую литва не охапит!

– Полки готовят? – сурово перебил приятеля Никита. Он уже обулся в сапоги и теперь натягивал зипун.

– Кто их готовит?! – взорвался Дыхно. – И слыху нет! Сперва Олегу простили, теперь литвину кус дадим… Дак ить хошь и все отдай – не облопается, падина, не треснет! – вновь взорвался Матвей.

– За мною послан? – уточнил Никита.

– Да и не посылали словно… – протянул чуть растерянно Дыхно.

– Ну, не посылано, дак ночуй! Утро вечера мудренее! Вали в избу! – приказал Никита, не сомневаясь, что Услюм, только что покинувший сельник, уже распорядил и ночлегом, и ужином. – Давай, заводи коня! И вотол просушишь до утра-то!

На дворе все так же с мягким шорохом опадал дождь, но уже не стало ни тишины, ни покою. И надобно было из утра скакать на Москву и сожидать ратной поры, и посвиста стрел, и сверканья мечей, и конных бешеных сшибок ради того, чтобы только охранить эту землю, этот покой и этот труд.

Москва вся ходила на дыбах. На улицах собирались толпы народа. То там, то здесь вспыхивали набатные колокольные звоны. До хрипоты кричали, спорили, ссорились на площадях и в торгу. Откуда-то из подмосковных слобод сами собой являлись наспех оборуженные, никем не званные дружины ратных. Все ждали Ольгерда. И Хвост, потерявшийся, – ибо, по самому здравому разумению, что же он мог сделать теперь, до думы боярской, до князева решенья, до соборного приговора Москвы? – стал вдруг и сразу ненавистен едва ли не всем и каждому. Вельяминовых останавливали на улицах, Василию Василичу кричали: «Веди, не отступим!»

Иван Иванович, несчастный, растерянный, сидел, не показываясь, в своем тереме и не знал, что ему вершить. Дума наконец собралась, но опять не сотворилось в ней нужного единства, и, поспорив, покричав до хрипоты, вдосталь овиноватив друг друга, великие бояре московские не сумели прийти к единому твердому решению и, как всегда в таких случаях, постановили укреплять Можай и Волок Ламский, слать ко князю Василию Кашинскому о совокупной брани противу Ольгерда, слать к смоленскому князю Ивану Александровичу, дабы выступил, по прежнему докончанию, противу Литвы, но вообще – погодить и дожидать владыки Алексия из Царьграда.

Но Василий Кашинский, занятый грызнею с племянником, отвечать отнюдь не спешил, и Ольгерд, занявши Ржеву и оставя там гарнизон, благополучно ушел в Литву.

А меж тем Москва шумела и ждала и требовала от князя, бояр и тысяцкого решительных действий. Толпы приходили в Кремник, Алексея Петровича прошали взаболь, не предался ли он Ольгерду, и колгота творилась страшная. Во все это разом окунулся Никита, как только они с Матвеем к вечеру следующего дня въехали в Москву.

– Ай с порубежья? – окликнули их на улице, едва они, мокрые и усталые, миновали первую заставу. Никита приотпустил поводья, и тотчас вокруг двоих верхоконных ратников сгрудилась толпа.

– Не с Можая?

– Как тамо, Ольгирда не чают ищо?

Никита объяснил, что сами не ведают – с тем же самым прискакали в Москву. Толпа разочарованно расступилась.

– Прошайте тамо, мужики! – крикнули им вслед. – Може, пора добро хоронить да самим в лес тикать, пока нас тута литвин всех не полонил?

Кремник гудел, как улей на роении. В молодечной стоял крик и шум. Кто-то кого-то хватал за грудки, бранили и защищали Хвоста.

Припоздавшие Никита с Матвеем смотались на поварню, где им налили по мисе простывших щей, и тотчас по возвращении в молодечную Никиту облепили свои кмети:

– Ну, што речешь, старшой?! Заждались тебя! Уж тут, по грехам, и сшибка вышла!

Разглядывая свежие синяки под глазами и на скулах у того, и другого, и третьего, Никита, осклабясь и поплевав сквозь зубы, вымолвил негромко:

– Ну, сказывай кто-нито, чего наозоровали без меня тута?

Ратники закричали было, но Никитины: «Ну, ну, ну, еще! Вали все подряд!» – отрезвили наконец многих.

– В сторожу пойдем, тамо и поговорим! – так же негромко докончил он, и пошел, и, оборотясь, примолвил, сузив глаза:

– Пороть вас надо, олухов!

Мокрую одежу они с Матвеем разложили на печи, сами залезли на полати. Тут гул молодечной и сумрак закрывали их от лишнего глаза пуще всякого нарочитого уединения. Скоро к дружкам пробрался и Иван Видяка. Конопатый рассказал шепотом, что произошло вчера, пока не было Матвея.

– Дак пошто и нас ждать было! – выругался Никита. – Шли бы толпой к Василь Василичу на двор! Мать-перемать, коли Алексей Петрович не последний олух, дак зашлет всю нашу шайку теперь за Можай, в порубежье, там и будем прокисать до скончания дней!

– Как же теперь, старшой? Погорячились робята, нельзя и их винить!

– Льзя! – кратко отверг Никита. – На дело шли али на болтовню сорочью?

– Все одно думай, старшой! – уныло повторил Видяка.

– Ладно! – сказал Никита, так-таки ничего не решив. – Давай спать, утро вечера мудренее!