Карнавал разрушения - Стэблфорд Брайан Майкл. Страница 65
Анатоль представляет себе этот процесс как своего рода охоту, в которой одна Вселенная пожирает другую. Он пытается экстраполировать крайние последствия этого открытия. Может ли это начать более грандиозный процесс распада, который он уже визуализировал? Может быть, это просто необходимая часть в деле самовозрождения, путем которого вселенная пожирает самое себя, подобно змее, глотающей собственный хвост? Или космическое яйцо — всего лишь дыра в пространстве, в которой собираются, в конце концов, все остальные дыры? Или же постоянное формирование таких дыр — более серьезное дело, в котором может участвовать серия независимых параллельных Вселенных, постепенно съедая одна другую, истощая ресурсы друг друга?
Даже с помощью ангельского зрения Анатоль не может найти ответы на эти вопросы.
— Если Вселенная обречена превратиться в безликую массу, тогда все, в конце концов, исчезнет, — говорит Анатоль своим спутникам. — Вся материальная жизнь прекратит существование, и любой вид жизни, которую ведут ангелы, постигнет та же участь. Даже если время — замкнутый цикл, все равно все временно и исчезнет… но не так уж неубедительно то, что все, существующее в течение одного поворота революционного колеса, может оказывать влияние на последующие повороты. Даже если отбросить в сторону богоподобные амбиции ангелов, не так уж и невозможно, чтобы наши потомки не почувствовали на себе богоподобные амбиции своих собственных ангелов. Пожалуй, во всей полноте времени, будут создания, сотворенные из материи — человекоподобные создания с мозгами и руками — которые отыщут смысл в исполнении своей роли космических архитекторов. Кто знает, чем в один прекрасный день станут люди, если сумеют захватить контроль над собственной эволюцией? Ангелы сейчас обладают большей властью… но что ждет нас в будущем?
— Лучше надеяться, что они тебе не поверят, — произносит Геката с горькой иронией. — Если их оракул должен показать им возможное будущее, в котором люди возьмут над ними верх и узурпируют божественные привилегии, они могут обеспокоиться этим, могут решить, что карьере человечества стоит положить конец.
— Если только они не решат сохранить нас в качестве инструментов для космической инженерии для них самих, — предполагает Анатоль.
Это всего лишь концепция, и он сам в нее не верит, но тайны Вселенной открыты ему, и, даже если он не стал Лапласовым Демоном, он все равно своего рода могущественный Демон и, хотя бы на какой-то момент — нет такой ереси, которую он не принял бы.
Мир есть свет, и нет ничего, кроме света. Нет ничего за его границами, кроме бесконечной пустоты и абсолютного холода, но это не имеет значения. Все, что внутри , обладает потрясающим цветом, дружественным теплом и жизненной энергией. Обитатели этого конкретного мира обладают формой, но не отягощены вульгарной массой. Сама материя исчезла их этой сферы существования: то, что остается, это вселенная душ и образов.
Свет, составляющий новую реальность, изначально любящий , и все, кто может парить в нем, охвачены светлой радостью и постоянно возвышенным состоянием духа. Все здесь «ангелы», но эти ангелы не таковы, как те создания, которых люди, за неимением лучшего слова, стали называть ангелами. Это не падшие ангелы, не ангелы-хранители; они лишь отдаленно состоят в родстве с теми, которых довелось знать Пелорусу, кого он боится и ненавидит. Обитатели этого мира столь щедры и великодушны, это настоящие белокрылые ангелы прежних религиозных представлений, вечно купающиеся в солнечном свете.
Пелорус с готовностью узнает в этой жизни своего рода послежизнь, как ее представляли дежурные философы Ордена Святого Амикуса: мир, с которого сорвана дьяволоподобная маска, очищающий божественный огонь, который всегда казался им истинной сущностью всех сознаний, всей сознательности и всеобщего согласия.
Пелорус заинтересован в постижении этого мира, ибо ему всегда казалось, что для человеческого воображения всегда было легко постичь невинность животного прото-сознания, чистое ощущение волчьего ощущения. Параллель, разумеется, далека от идеальной — философы-святые не потерпели бы волчьего голода в подобном месте, где львам положено возлежать рядом с ягнятами — но все равно она близка к истине. Мандорла, думает он, конечно же, заспорила бы: если бы люди были в состоянии скинуть груз мыслей, при таком условии они могли бы достичь подобного состояния — не идеальным образом, но максимально близко к идеалу.
И вновь что-то напоминает Пелорусу, может, и фальшивую, но лично для него ценную идею Золотого Века: мир потенциалов, прочность которых еще только должна проявиться при помощи созидательной магии. Мир, полный надежды, не омраченной разочарованием, величественный океан архетипической пены, ожидающий, когда из него что-то сотворит пытливый ум и зоркий глаз изначального Наблюдателя.
Харкендер, хотя это и не удивительно, гораздо менее впечатлен этим. — Квинтэссенция тупости, — цинично роняет он. — Инфантилизм интеллектуалов. Рай идиотов и импотентов, столь смущенных присутствием собственной плоти и фактом жизни как таковой, что выдумали мир, из которого изгнана вся чувственность. Это самый убогий Рай из всех, коих нас удостоили лицезреть — и, осмелюсь надеяться, последний. Разумеется, мы здесь зря тратим время, а могли бы сделать что-нибудь стоящее.
— Я думал, ты одобришь это, — отвечает Пелорус. — Разве ты не провел целую жизнь, подражая святым древности, умерщвляя плоть, дабы избежать ее ограничений?
— Я был исследователем, — холодно информирует его Харкендер. — Моей целью всегда было сорвать вуаль таинственности, которая делает все путешествие опасным. Люди, создавшие этот мир, подобные младенцам в поисках материнской утробы, трусы в поисках волшебной сказочной страны, где все прекрасно, ибо любая угроза переводится на аксиоматический уровень. Святые предали забвению Ангела Боли, чтобы умиротворить ее. Они забыли ее, чтобы добиться ее милости, в надежде, что она оставит в покое. Я предал забвению Ангела Боли, чтобы быть с ней учтивой, чтобы принять ее в свои объятия, чтобы сочетаться с ней браком и слиться в порыве страсти на веки вечные. Ты думаешь, что эти глупые порхающие мошки, которые, без сомнения, верят, что огонь сотворил с ними метаморфозу при жизни, знают истинную любовь?
Святого Амикуса, конечно, здесь нет, ибо его имя взял себе Орден, сделавший его главной фигурой, но все же и тут имеется кто-то, кто выходит встретиться с ними — или, вернее сказать, двое, ибо на сей раз он не в одиночестве. Пелорус не может узнать ни одного из них, пока они приближаются, ибо в полете можно различить лишь мелькающие крылья, и движутся они словно бы не в трех измерениях, а больше, и разноцветное сияние уносится в золотой эфир. Однако, когда они останавливаются, то обретают некое подобие человеческой формы. Но даже тут Пелорус в замешательстве. Он видел их прежде, но очень кратко, и вовсе не в мире людей. Но Харкендеру их имена знакомы.
— Мой дорогой Габриэль, — медовым голосом заговаривает он. — Приятно видеть тебя. Я часто думал, что с тобой стало. Я не должен был оставлять тебя с монахинями — еще одна глупая ошибка, плюс к прочим, совершенным мною, и худшая из них. И все же я удивлен, что нашел тебя здесь, и еще более удивлен, обнаружив твою спутницу. Я думал, уж она-то понимает свою ребяческую ошибку. Разве ты не покинула монастырь, моя дорогая, чтобы двинуться в большой мир за его пределами?
— Бедный мистер Харкендер, — мягко произносит Габриэль Гилл. — Вам бы не следовало так торопиться признать, что в ребенке скрыт будущий мужчина — или женщина, или личинка ангела. Меня и самого прежде считали одержимым дьяволом, и я не знал, стыдиться ли мне этого! Считалось также, что в Терезу вселился дух самого Христа, а она не знала, гордиться ли этим. А вы, к несчастью, были одержимы лишь самим собою, и вам не хватало мудрости отринуть это. Вы слишком яростно гордились собственными промахами и упражнялись в софистике, доводя ее до невообразимых пределов в попытке сделать из своих грехов добродетели. Если бы вам только удалось восстановить невинность своего состояния при рождении, вы бы еще смогли, пожалуй, достичь Небес — не этих, так других — но вы слишком глубоко завязли, не пытаясь спастись, в страхах и обидах беспомощного ребенка, для которого наигорший ужас — его собственная никчемность.