Земля без людей - Стюарт Джордж. Страница 25

— Это хорошо, увидеть кого-нибудь. На этот раз Иш ответил, но не нашел других слов, а лишь стал извиняться зачем-то за нелепый молоток, который все еще держал в руке.

— Извините за эту штуку, — сказал он и поставил молоток на пол, и ручка молотка покачалась немного и застыла, глядя строго вверх.

— Не беспокойтесь, — улыбнулась она. — Я понимаю. Я тоже испытала это — когда надо держать что-то рядом, тогда чувствуешь себя уверенней. Как кроличью лапку в кармане, помните? Мы все остались такими, как привыкли быть, все мы. Сейчас, после принесшего освобождение смеха, нервный озноб охватил его. Все тело ослабло и не слушалось. Почти физически ощущал он, как продолжают рушиться барьеры, очень нужные ему барьеры, которые месяцами воздвигал он, защищая себя от одиночества и отчаяния. Он одинок, он беззащитен, и, испытывая непреодолимое желание дотронуться до другого человеческого существа, Иш протянул руку в древнем жесте рукопожатия. Она взяла его протянутую ладонь в свою мягкую ладонь и, наверное, ощутив его дрожь, — без сомнения, она поняла, как дрожит он, — довела до стула и почти заставила сесть. А когда сел он, слегка, лишь кончиками пальцев дотронулась до плеча. И снова прозвучал в тишине ее мягкий голос — короткая фраза, не вопрос, а лишь утверждение того, что необходимо сделать.

— Я сейчас принесу вам еды. Он не возражал, хотя совсем не хотелось есть. Не возражал, потому что знал: за ее спокойным утверждением лежит несколько большее, чем простое понимание потребностей человеческого организма в пище. Они нуждались в этой совместной трапезе, как в символе, первой общей нити, связывающей человеческие существа. Общий стол, за которым делят хлеб и соль. Сейчас они сидели друг против друга. Они поели немного, скорее отдавая дань символу, чем утоляя голод. На столе стоял свежий хлеб.

— Я испекла его сама, — сказала женщина. — Но сейчас трудно найти муку без жучков. Не было на столе масла, но был мед и варенье, которое они намазывали на хлеб, и бутылка красного вина. И он начал говорить и говорил, не умолкая, как ребенок. Потому что все было по-другому, совсем не так, как на Риверсайд-драйв с Мильтом и Анн. Тогда барьеры еще окружали его. Сейчас впервые рассказывал он о прожитых днях. Он даже показал маленький шрам, оставленный ядовитыми зубами, и еще шрамы побольше, те, которые он сделал сам для резиновой груши отсоса. Он рассказал о своем страхе, о своем бегстве и о Великом Одиночестве — состоянии, которое в былые годы он бы даже страшился представить в воображении, а не то что испытать. Иш говорил, а женщина слушала и, лишь иногда, согласно кивала головой: «Да, я знаю. Да, я тоже помню. Расскажи мне еще…» А ведь она видела катастрофу собственными глазами. Ей досталось больше горя, и все-таки Иш понимал — она справилась с этим горем лучше. Говорила она мало, наверное не испытывая потребности говорить, но просила Иша рассказывать. И он рассказывал, и чем больше говорил, тем сильнее укреплялся в мысли (по крайней мере он хотел думать так), что это не простая, не случайная встреча двух незнакомых людей, которые поговорят и разойдутся и больше не встретятся. Сейчас решался вопрос, каким будет его будущее. С момента катастрофы он ведь тоже встречал людей — мужчин и женщин, но ни один из них не просил его остаться, не удерживал его. Может быть, это время излечило его. Или сидящая напротив него женщина была совсем не такая, как те, оставшиеся в прошлом. Но она была женщина. Минута сменялась минутой, и с нарастающей силой, заставлявшей тело его дрожать, понимал Иш главное — перед ним женщина. Стол, за которым двое мужчин, — это реальность. Хлеб, который делят между собой мужчины, — это символ, не больше. Но для женщины и мужчины этого мало. Кроме реальности и символа должна быть еще самая малость, дающая право осознать в себе мужчину и женщину. Вдруг поняли они, что не знают имен друг друга, хотя оба называли собаку Принцессой.

— Ишервуд, — сказал он. — Это девичья фамилия моей матери, и она решила увековечить ее. Неважное имечко, правда? Все знакомые зовут меня Иш.

— А я — Эм! — сказала она. — Конечно, правильнее будет Эмма. Иш и Эм! Смешно, но если мы захотим написать стихи, нам будет трудно подобрать рифму к такому сочетанию! — И она рассмеялась. И он подхватил ее смех, и теперь смеялись они оба. Смех — вот еще что делили они. Но и не смех был главным. Существовали способы, как проделывать эти штуки. Он знал мужчин, которые умели делать это, видел их за работой. Но он — Ишервуд Уильямс, был не из их числа. Все те качества, которые помогли ему не потеряться, пережить самые плохие дни в одиночестве, сейчас сделались его врагами. И еще он знал, подсознательно чувствовал — то, что делали когда-то другие мужчины, нельзя делать ему — это будет неправильно. Старые методы были хороши, когда в барах было полно доступных женщин, искательниц приключений. Но сейчас, когда пустынный город раскинул за окнами немые пространства улиц и стерлись с лица земли все пути человека, когда перед ним сидела женщина, пережившая боль, страх, одиночество и сохранившая мужество, способная смеяться и утверждать, — нет, он чувствовал, сердцем чувствовал, что дурными, неправильными окажутся те старые добрые методы. Дикая в нелепости своей мысль захватила его — ведь они могут произнести какую-нибудь брачную клятву. Ведь квакеры могут сами вступать в брак. Тогда почему не могут другие? Они встанут рядом, плечо к плечу, и будут смотреть, как медленно всходит солнце. А потом он понял, что бормотание глупых слов будет обманом, нечестным обманом, может быть, даже большим, если он просто возьмет и начнет тискать под столом колени этой женщины. И еще он понял, что давно застыл в неподвижности и молчании. А она смотрела на него сквозь полуприкрытые ресницы покойным взглядом, и понял Иш, что женщина читает его мысли. В смущении вскочил тогда Иш с места, и стул его с шумом опрокинулся на пол. А стол между ними перестал быть символом, объединяющим их, но разлучал их сейчас. И тогда вышел Иш из-за стола и шагнул к ней, и тоже встала женщина и шагнула к нему. И нежность тела ее ощутил он своим телом.

О, Песнь Песней! Как прекрасны глаза твои, о возлюбленная моя, и полнота губ твоих податлива и упруга. Шея твоя, как столп из слоновой кости, и нежность плеч твоих, словно атлас. Груди твои полны и нежны на моей груди, как тончайшее руно. Как кипарисы, стройны и сильны бедра твои. О, Песнь Песней! Сейчас она ушла в другую комнату. А он сидел, задыхающийся, слушая, как неистово стучит сердце, и ждал. И только один страх жил в нем сейчас. В мире, где не осталось докторов и даже нет рядом другой женщины, как можно решиться на такое? Но она вышла и сейчас вернется. И тогда страх ушел, потому что понял Иш, женщина эта — в силе своей и самоутверждении великая, решит и позаботится обо всем.

О Песнь Песней! Ложе твое ароматом ели благоухает, о возлюбленная моя, и тело твое жаром пылает. Могуществом своим ты сродни Астарте, о возлюбленная моя, и подобна Афродите — хранительнице ворот любви. Силою полон я, как бушующая река, готовая выйти из берегов. Пробил час. О прими меня в свою бесконечность.