Девять карет ожидают тебя - Стюарт Мэри. Страница 8
Но он не слушал, и я замолчала. Он открыл крышку и перебирал дешевые игрушки.
— Подарок из Лондона…
И я поняла, что цена ни при чем, такой же успех имели бы самостоятельно мною вырезанные куклы из бумаги.
— А я еще тебе привезла игру, называется Пеггитти. В нее играют этими палочками. Потом покажу. Это хорошая игра.
Из класса раздался девичий голос:
— Philippe? Ou es-tu, Philippe?
Он двинулся с места.
— Это Берта. Спасибо, мадмуазель.
Повернулся и побежал к двери:
— Me void, Berthe. Je viens.
Вдруг он обернулся. Лицо продолжало пылать, он крепко сжимал коробки.
— Мадмуазель?
— Да, Филипп?
— Как называется игра с палочками?
— Пеггитти.
— Пег-ит-ии. Покажете как играть?
— Да.
— Поиграем в Пег-ит-ии после ужина перед тем, как лечь в кровать?
— Да.
— Сегодня?
— Да.
Он замер, будто хотел сказать что-то еще, но вместо этого быстро вышел и аккуратно закрыл за собой дверь.
4
Какой бы странной и роскошной ни была моя новая обстановка, жизнь быстро приняла размеренные формы, выработался четкий порядок. Каждое утро приезжал месье Бетем, учитель Филиппа, и они занимались до ланча. Первые несколько дней я в это время с удовольствием исследовала сады и лес поблизости или читала. Роскошь многочасового чтения так долго была мне недоступна в приюте, что я до сих пор чувствовала себя виноватой, предаваясь этому занятию.
В библиотеке наверняка имелись книги на английском, но это был личный офис Леона де Валми, и я не могла или не должна была просить разрешения ей пользоваться. Но я привезла столько собственных книг, сколько смогла, а в классе полки до потолка заполняла замечательная литературная смесь — детские книжки бок о бок с английской и французской классикой и масса легкого чтения. Я удивлялась странному подбору изданий, пока не увидела на некоторых из них имя Deborah Bohun или дарственную надпись «Дебби». А однажды на старом «Острове сокровищ» я обнаружила накарябанное нетвердой детской рукой Raoul Philippe St. Aubin de Valmi… Конечно, сын Леона — на половину англичанин и жил в этих самых комнатах. Там имелись Конан Дойль и полчища забытых и неизвестных мне книг, которые я с благодарностью поглощала. Труднее всего было заставить себя игнорировать иррациональное убеждение, вмуштрованное в меня за семь лет в приюте, что чтение — это Потеря Времени.
Однажды мое чувство вины было оправдано. На французском я читала по секрету, а меня чуть не поймали с Tristan et Iseut. Я наслаждалась чтением в собственной спальне в полубессознательном от восторга состоянии, когда постучала Берта и, не услышав ответа, вошла вытирать пыль. Она ничего не заметила, но я себя проклинала, поклялась быть осторожной и в сотый раз пожалела, что пустилась на этот глупый обман. Когда-то он казался очень важным, а признаться становилось с каждым днем все труднее.
Я больше не думала, что это для кого-то имеет значение. Мы с Филиппом ладили, мадам в своей отчужденной манере тоже, вроде, выражала симпатию. Мне явно полностью доверяли. Но все же не хотелось, чтобы она узнала о моей неискренности, причем систематической и планомерной. И, как это всегда происходит, ложь делалась все изощреннее с каждым днем. С Бертой я объяснялась на элементарном школьном французском, который веселил ее и даже заставлял Филиппа улыбаться. К счастью, не приходилось так себя вести с нанимателями, в моем присутствии они без видимых усилий говорили только на безупречном английском. Дни шли, я не признавалась. Не хотела рисковать, полюбила это место, легко справлялась с работой и мне понравился ребенок.
Очень тихий мальчик держал себя в руках и никогда не болтал без толку. Каждый день, если не шел слишком сильный дождь, мы отправлялись гулять. Наши «английские беседы» состояли в основном из моих комментариев по поводу местности и садов. Колючая проволока не исчезла, этот барьер он не сознательно ставил, подаренные игрушки сразу завоевали его доброе отношение, если не сердце. Но стена между нами существовала постоянно, основанная на глубокой природной сдержанности. Врожденные особенности характера, очевидно, усилила неожиданная потеря родителей, о которых он никогда не говорил. Этого ребенка невозможно было быстро «узнать». Я перестала и пытаться, концентрировала внимание на внешних предметах. Завоевать его доверие можно только постепенно и естественно, когда он привыкнет. И не было причины пропихиваться в его охраняемый личный мир. Я так страдала от недостатка личной жизни в приюте, что глубоко уважаю право на нее каждого. Любая попытка интимности с Филиппом была бы своего рода душевным насилием.
Он был сдержан не только по отношению ко мне. Каждый вечер в пять тридцать мы спускались на полчаса в маленький салон, где сидела его тетя. Она вежливо откладывала книгу и поддерживала разговор с Филиппом. Он оставался таким же тихим, как обычно, безупречно вежливо и с готовностью отвечал на вопросы, но ни о чем не спрашивал и ничего не желал. Мадам де Валми приходилось насиловать свою самоуглубленную натуру и почти щебетать. Однако по-моему в эти тридцать минут больше всех страдала я. Они беседовали, естественно, на французском и предполагалось, что я их не понимаю. Иногда она вдруг переходила на английский, ради меня или чтобы проверить знания моего ученика. Тогда я втягивалась в разговор и старалась не демонстрировать, что понимала то, что произносилось раньше. Не помню ошибалась я или нет, во всяком случае, она не показывала, что чего-нибудь заметила. Ее интерес к разговору был явно наигранным, это был для нее вопрос долга. Она не имела обыкновения втираться к кому бы то ни было в доверие.
Муж ее при этом отсутствовал. Его встречи с Филиппом были сугубо случайными столкновениями в коридорах, на террасе и в садах. Мне сначала казалось, что нехорошо дяде проявлять так мало интереса к одинокому недавно осиротевшему мальчику, но скоро я поняла, что виноват тут был не только Леон де Валми. Филипп его систематически избегал. Он сходил со мной в коридор библиотеки только после того, как инвалидная коляска благополучно проезжала у декоративных прудов в дальней части розария. Он умудрялся слышать шепот ее колес за два коридора и откровенно тащил меня за руку, чтобы исчезнуть из вида.
Видимые причины для этого отсутствовали. Когда в течение первой недели мы раза два-три не смогли избежать встречи, месье Валми был очень мил. Но Филипп замыкался основательнее, чем обычно, это выглядело явно чем-то большим, чем плохое настроение. Понять это можно, подавляющее присутствие Леона де Валми удваивало любое ощущение нервности и непривлекательности и могло вызывать протест, сознательный или нет. Дядя разговаривал с племянником, как с не особенно любимым зверенком. Не знаю, казалось ли так Филиппу, но иногда по этому поводу злилась даже я. Но мне все равно был симпатичен Леон де Валми, мальчику же он не нравился, даже очень. Я однажды попробовала объяснить, что это неразумно.
— Филипп, почему ты избегаешь дядю?
Его лицо приобрело выразительность каменной стены.
— Ne comprends pas.
— Пожалуйста, по-английски. И прекрасно понимаешь. Он очень хорошо с тобой обращается. У тебя есть все, что тебе нужно, нет?
— Да. Все, что я хочу, я имею.
— Но тогда…
Он бросил на меня один из своих загадочных взглядов.
— Но он мне это не дает.
— Ну а кто? Тетя?
— Все это не их, чтобы раздавать. Это принадлежит моему папе и мне.
Я смотрела на него. Так, значит. Валми. Я вспомнила, как блестят его глаза, когда я в шутку обращаюсь к нему «граф де Валми». В этом они тоже начинают рано.
— Твоя земля? Конечно, твоя. Он для тебя ухаживает за ней. Он твой опекун.
— Опекун? Не знаю такого слова.
— Он заботится о Валми, пока ты не вырастешь. А потом ты будешь всем владеть.
— Да. До пятнадцати лет. Это опекун? Тогда мой дядя Ипполит — тоже опекун.