Земля воды - Свифт Грэм. Страница 38

Она течет из самого сердца Англии в Уош и в Северное море. Она течет мимо славных английских городов Бедфорда, Хантингдона, Сент-Айвза, Или, Гилдси и Кингз Линна, жители которых видят реку, текущую всегда в одну и ту же сторону – вниз по течению, – и не видят реки, которая следует извечному круговороту вод. Ее имя происходит от санскритского слова «вода». В ней 156 миль – в длину. Ее бассейн занимает площадь в 2067 квадратных миль. У нее целая куча притоков, включая Узель, Айвел, Кем, Малую Узу и Лим. Лим впадает в Узу чуть ниже Гилдси. Лим течет в Узу, а Уза течет… течет в… А у Лима, в 1943 году, жил смотритель шлюза.

16

НУЛЕВАЯ ДОЛГОТА

Скамейка в парке. Скамейка в Гринвич-парке, ярдах в пятидесяти от линии нулевой долготы. Спускаются зимние сумерки; парк скоро закроют. Деревья преображаются в силуэты деревьев; пламенеющий розовый и голубино-серый – цвета неба. На скамейке сидит пара, на удивление напряженные позы (она вся в себе, и ни шагу назад; он, на самом краешке сиденья, докучлив и преисполнен возмущения), которые предполагают, невзирая на сбрую прожитых лет (толстые зимние пальто, шарфы, ревниво-покорный золотой ретривер привязан тут же, к одному из поручней скамейки), любовную размолвку. Она молчит, словно только что успела выговориться. Он говорит. Он, судя по всему, хочет знать, что она имеет в виду, какого черта это все… Он требует объяснений. Он говорит с ней на манер учителя, который решил пропесочить непокорного ученика. Опытный наблюдатель любовных размолвок на парковых скамьях сказал бы, что женщине есть что скрывать.

Он ее уговаривает. Она стоит на своем. Неужто перед нами знакомая драма из разряда «Между нами все кончено» и «Нам лучше больше не встречаться»? Или другая, не менее популярная сцена на тему «Видишь ли – у меня есть Другой»? С его стороны вспышка ярости; он размахивает руками, он задает вопросы. Знакомые симптомы мужской сцены ревности? Однако, как-то вдруг сойдя с трибуны, словно ошарашенный некой вспышкой, неким озарением, он садится к ней поближе, берет ее за плечи (учитель, он тоже человек), как будто хочет встряхнуть, вывести из транса. До случайного прохожего ветер мог бы донести слова: «врач – ты должна показаться врачу». Так что, наверное, это еще один общеизвестный любовный сюжет; сюжет «Милый, мне кажется, что я…». Однако же в его словах нет обычного мужского форса (прежде всего, я должен быть уверен, прежде всего я…), в них звучит нечто вроде отчаяния – неужто наш скамейно-парковый ухажер вознамерился пустить слезу? – нечто вроде той муки, что в мольбе и в молитве…

Она уходит от него; она его бросает. Вот о чем он думает. Но только это не обычный уход. Не из тех, когда один остается сидеть, а другой встает и решительно шагает прочь.

Промеж деревьев меркнет свет. Колокольчик смотрителя. Парк вот-вот закроют. Вот-вот, и всем пора идти. Лиловый сумрак нисходит на Обсерваторию, на запертые в ней коллекции допотопных хронометров, астролябий, секстантов, телескопов – инструментов измерения Вселенной. Мерцающий переблеск на поверхности Темзы. Здесь, в этом бывшем королевском охотничьем парке, где Генрих VIII обхаживал, говорят, Анну Болейн, где в более пышные имперские времена под звуки духовых оркестров нянюшки из состоятельных семей прогуливали туда-сюда младенцев в колясках и упражнялись в жанре нянюшкиных сплетен, он вынужден сказать жене весьма употребительную, но и таинственную притом, и даже порой чудодейственную фразу: «Я люблю тебя. Я тебя люблю». Ему приходится сжать жену в объятиях, как будто для того, чтобы удостовериться: она все еще здесь. Ибо в сумеречном свете гаснущего дня ему и впрямь кажется, что она, не сходя с места, удаляется, блекнет, превращается в призрак.

Она ничего не объясняет. Она говорит: «Погоди – ты сам все увидишь». Глаза у нее голубые, с дымком. Она не говорит: «Я просто пошутила». Он не знает, как играть в придуманную ею безумную игру. В смятении он снова прибегает к позе педагога, он надевает маску этакого практика-есть-критерий-истины классного наставника, учителя, скажем, физики. На всякий вопрос должен быть позитивный ответ. Звонит смотрительский колокольчик. Он повторяет: «Я думаю, будет лучше, если ты покажешься врачу. Я хочу, чтобы ты сходила ко врачу». Он верит: есть такое состояние, именуемое шизофренией. Он верит: только потому, что люди когда-то ничего о подобных вещах не знали, они и верили, что… Он верит: это Мэри; это скамейка; это пес. И менее всего на свете он хочет верить в то, что он в волшебной стране, в стране из сказки.

17

О СМОТРИТЕЛЕ ШЛЮЗА

А у Лима жил смотритель шлюза. Который был моим отцом. Который был человек флегматичный, но чуткий душой. Который говаривал мне, когда лет мне было даже меньше, чем вам, что всякий входящий в мир был когда-то крошечным… И что звезды… Который был ранен в третьем сражении под Ипром. И в той же самой битве потерял брата. Который всякий раз, когда его просили рассказать о войне, отвечал одно и то же: он ничего не помнит. И при всем при том, когда его никто ни о чем не просил, рассказывал иногда причудливые байки о давно ушедших в прошлое траншеях и о слепленных из грязи пейзажах, которые вроде как напрочь вылетели у него из памяти – как если бы говорил о вещах далеких и фантастических, к коим он сам имел касательство сугубо условное. Например, как фландрские угри, коих бесчисленные множества издавна облюбовали тамошние низинные, обильные водой места, потревоженные вселенской свистопляской, которая взялась методично разрушать их привычные обиталища, набивались в залитые водою сапы и даже в воронки, где не знали недостатка в доспевающей, как раз по их вкусу, пище…

Который и сам ловил угрей в своих родных Фенах. Который показывал мне, совсем еще мальчишке, всевозможные способы, как их готовить – варенными в воде с уксусом; под белым соусом; под зеленым соусом; запеченными в тесте; тушенными с луком и сельдереем; в заливном, под хреном; или просто порубить, на вертел, да и обжарить на открытом огне – так что и я, с ним наравне, причастился их нежной пружинистой плоти. И мой брат вместе с нами. А вот мама, хоть она и была из потомственных фенменов и особой брезгливостью не отличалась, терпеть их не могла. И вскрикивала всякий раз, когда замечала, как недобитый угорь начинает извиваться на разделочном столе…

Который, вернувшись в восемнадцатом году с Великой войны не только раненным в колено, но и повредившимся в уме, четыре года кочевал из госпиталя в госпиталь. И попал в конце концов в Кесслинг-холл, бывший до недавних пор загородной резиденцией семейства Аткинсон, а ныне превращенный в реабилитационный центр для инвалидов войны. Который весной и летом 1922 года неделю за неделей просиживал на уютных, отгороженных от большого мира густыми купами деревьев лужайках означенного лечебного учреждения вместе с другими – все в шрамах, костылях и заплатах – пациентами, и в каждом из них под внешнею личиной покоя и безмятежности (а с тех пор как отгремели пушки, прошло уже четыре года) шла отчаянная борьба за утраченные навыки мирной жизни.

Который влюбился в одну из сиделок. Который вернулся домой с войны, израненный солдат, и женился на сиделке, которая высидела его обратно к жизни. Романтическая сказка на историческую тему. Который, выжив в катаклизме, никак не мог поверить, что эта волшебная череда событий происходит именно с ним. Чья любовь нашла ответный отклик – и на удивление быстро. Который в августе 1922-го женился на этой женщине, которую совсем недавно его разладившийся, впавший в ступор мозг воспринимал не иначе как «сиделку, брюнетку», и которая даже после того, как к нему вернулась ясность мысли – и несмотря на их растущую взаимную склонность, – не хотела открывать своего имени. Которому еще очень не скоро удалось выяснить, что эта одетая в белый фартучек сиделка, добровольно устроившаяся работать в госпиталь во время войны, а теперь зачисленная в штат, которая была на удивление хорошо знакома со всеми закоулками и закутками Кесслинг-холла, на самом деле дочка известного – если не сказать знаменитого, – а ныне окончательно опустившегося пивовара.