Нагрудный знак «OST» - Семин Виталий Николаевич. Страница 48

– Нумер? – и погрозил пальцем: – Их нихт фергессен!

– Номер? Я не забуду!

Они двинулись дальше по межкоечному коридору. Апштейн тянулся стволом к чьему-то лицу, и палец его дрожал от нетерпения на курке. Одеяла он срывал со случайных людей. Верующий старик и Андрий привлекли его тем, что не старались притвориться спящими. Казалось, Андрия он точно застрелит, так побледнел, так, заслоняясь, вытянул руки Андрий. Старик лишь слегка отвернул лицо, в глазах его был обычный тусклый блеск.

Уходя, Фриц сказал:

– Тот, кто нарушит порядок, завтра выходит на работу.

Фриц ушел, а в лагере остался Поляк. Свет погасили, оставили синюю маскировочную лампочку.

Андрий бормотал, разговаривал сам с собой. Не возмущался, а оправдывался. Плечо он задирал, будто хотел его прижать к больному уху.

– Андрий! – успокаивал его Володя.– Они ошиблись. Все в порядке! Ты ни в чем не виноват.

– Шумят! – осуждающе сказал Андрий.– Они и сердятся! Зачем шуметь?

А я не мог очнуться. Ощущение стрельбы, внимательных, ждущих выстрела глаз Фрица и Поляка, револьвера, которым нам грозили впервые с тех пор, как мы заболели, было непереносимым. Нас готовили к лагерному режиму, показывали, что ничего для нас не изменилось.

Крик начался сам собой. Дверь тотчас распахнулась – Поляк и Апштейн ждали. Когда Поляк пробегал, Соколик сказал:

– Проклятый Поляк.

Он вернулся:

– Вер гаст гезагт «Поляк»?

Он так истерично кричал, словно кличка напугала его, словно боялся, что об этой кличке узнает Апштейн. Шел на Соколика, а потянул парня с ближайшей койки. Было слышно, как Поляк топтал его. Тот кричал:

– Не я!

Соколик молчал. Я увидел, как Володя вдруг нагнулся под койку и, приподнявшись, швырнул в Поляка деревянным башмаком. Сразу же из коечной глубины полетел второй башмак. И, хотя ни в Поляка, ни в Апштейна не попало, мы увидели, как, ни секунды не промедлив, они побежали. Они так быстро бежали, такие у них были спины, что все сразу почувствовали – это ведь всегда жило в них! Вслед летели деревянные колодки. А Володя вытащил из-под матраца доску и побежал к двери. Он стал у притолоки, и все замолчали, почувствовали – откроется дверь и всех нас, не только Володю, перебросит за ту грань, которую все инстинктивно старались не перейти. А к Володе с доской в руках спешил Стефан. Небритое лицо его было решительным.

Андрий гнусаво и просительно крикнул:

– Воло-одя!

На него замахали руками.

На двери, обитой железом, был запор, оставшийся с тех времен, когда здесь была фабрика. Володе крикнули:

– Запри!

Володя подождал немного и приоткрыл дверь. На цыпочках вышел на площадку. Вернулся.

– Заперлись в вахтштубе.

Погасла синяя лампочка. Свет шел с лестничной площадки.

Соколик, который молчал, когда Поляк топтал парня, кричавшего «Не я!», сказал с ненавистью:

– Сейчас приедут и всех передавят.

Я увидел в освещенном проеме двери плотную фигуру Бургомистра. С одеялом он вышел на лестничную площадку. Крикнули:

– Не пускайте его! Володя сказал:

– Пусть идет. Кто еще? Идите! Я запру.

Пригибаясь, захватив одеяла, вышли еще несколько человек. Они поднимались на второй этаж.

Володя сказал:

– Девушки, вы бы ушли!

Девушек уговаривали. Кого-то еще уговаривали. Все стали добрыми. Предложили уйти Стефану. Стефан не ответил. Кто-то сказал:

– Да он ушел.

– Тут,– сказал Стефан.– Я тут.

– Закрываю? – сказал Володя.

Стало темно. Володя в темноте скрипел засовом. Потом я услышал, как он легко лег своим худым телом на койку.

Свет зажегся часа через два. За дверью по лестнице и лестничной площадке топало много ног. В дверь ударили, стали дергать. Слышны были крик Апштейна и голос Фрица. Я взглянул на ряды коек. В сером электрическом свете видны только серые одеяла. Все лежали молча. За дверью прошло какое-то движение, затем стихло.

– Зелинский,– сказал чей-то уверенный и как будто веселый голос,– откройте!

Голос звучал так внятно, будто говорящий нашел в двери щель. Все замерли. Я осторожно взглянул на папашу Зелинского. Он, как мертвый, лежал на спине, и, как у мертвого, выпуклые глаза его были закрыты тяжелыми веками.

– Зелинский,– сказал тот же уверенный, свободный от полицейской суетливой ярости голос,– нет смысла молчать. Я Шульц. Даем пять… три минуты.

Я узнал голос главного инженера. Все смотрели на Зелинского, но он лежал неподвижно. Сердце мое начало отстукивать минуты, а в дверь уже ударили. Теперь принялись всерьез. Полетела штукатурка. С той стороны на штукатурку наступали сапогами. Слышно было, как расширяется зазор, в котором ходит дверь. Щель теперь все увеличивалась, и голоса, и дыхание ломающих дверь были уже как бы с этой стороны.

– Мерзавцы! – крикнул кто-то и швырнул эмалированную кружку. Кружка со звоном ударилась о цементный пол.

Еще стали кидать. С той стороны услышали. Кто-то командовал:

– Осторожно!

Дверь расшатывали. И мы, и немцы одновременно по хрусту штукатурки почувствовали, что она пошла, что держаться ей минуту. Дыхание ломающих стало напористей.

И тут на цыпочках, словно боясь спугнуть ломающих, Володя побежал к двери. Я видел его узкую спину, видел, как легко, почти не касаясь пола, он бежит, и сам, удивляясь тому, что не чувствую босыми ногами цементного пола, побежал туда, где с досками в руках собирались Володя, Андрий, Стефан…

Нас сразу сбили с ног – ворвались не только лагерные полицаи, но и городские жандармы. И только Володя, пропускавший всех, прижимаясь к стене, взмахнул доской, когда с ним поравнялся Апштейн. Я видел, каким потрясенным стало лицо Апштейна. Володя прицелился еще раз и сел, опираясь спиной о стену. Сразу же его заслонили спины в шинелях. Меня удивляло, как легко сгибаются рукава этих жестких шинелей. Я бы вздохнуть не мог под крутой форменной грудью, не то что согнуть рукав. Того, кто выстрелил в Володю, я не видел. Догадался, что его видит Андрий. У Андрия было мертвое лицо. Его свалили, а он все повторял:

– Какой ты!

Увели Зелинского, Стефана, Марию, утащили Андрия. Володю унесли.

На улицу выгнали на рассвете. Резко для наших отвыкших легких пахло ночным морозцем. На солнце уже поднимался парок. Легкие, привыкшие к застойному воздуху, задыхались в этом холоде и чистоте.

Когда пригнали в лагерь, бараки уже были пустыми. Первую смену выгнали на работу. Ночников, вышедших нас встречать, отогнали. Нас ждали дворовой мастер Урбан, Фриц и еще мастера и полицаи. Повели в сарай разбирать инструмент. В сарае на полу лежал иней. Отполированная рукоятка кирки, доставшейся мне, показалась скользкой и холодной, как лед.

Надо было рыть траншею под канализацию или водопровод. На дне траншеи земляной окопный холод, нетающая изморозь. Земля со звоном – то ли камень, то ли лед. Должно быть, я слишком долго медлил, и мне стали подсказывать:

– Давай, давай, смотрят же. Ударь пару раз. Они скоро уйдут.

Я махнул киркой и упал – тяжелая кирка потянула меня за собой. Кирку я бросил и полез наверх, чувствуя, как тает иней под моими ладонями. Наверху ждали молча. Кто-то уговаривал меня торопливым шепотом:

– Что делаешь! Плюнь! Убьют. Поковыряй немного. Они уйдут.

Участие согрело меня. Тот, кто говорил, рисковал, что и ему достанется.

Урбан в своей расстегнутой на солнце куртке, напоминающей наш ватник, в фуражке с черным лакированным козырьком, которую на фабрике носило большинство немцев рабочих, смотрел, как всегда, чуть в сторону, не подгонял, не пугал пристальным взглядом. Лицо его было серьезно. Он ждал.

Только теперь я понял, почему тот человек мне твердил: «Они скоро уйдут». Фриц был без плаща, без пальто. Свое форменное пальто он оставил в полицейском бараке, вышел на весеннее солнце в одном мундире. Рядом с людьми в пальто и куртках он казался бодрым, спортивным. Совсем не был похож на того усталого, только что выписавшегося из госпиталя, штатского по натуре человека, которого, как нам казалось, военный случай сделал нашим полицаем.