Жан Кавалье - Сю Эжен Мари Жозеф. Страница 50

– Но, батюшка, это не гражданская, а религиозная война. Если бы не коснулись свободы совести гугенотов, если бы их не довели до отчаяния беспощадной жестокостью, разве они восстали бы?'– проговорил Жюст почтительно, но твердо.

– Когда ваш разум созреет под влиянием опыта, сын мой, вы сами поймете всю тщетность подобных тонких отличий. Всякий католик – монархист, всякий протестант – республиканец, а всякий республиканец – враг монархии. Франция – страна монархическая по существу, скажем более, по своему географическому положению. Ее могущество, процветание, ее жизнь главным образом зависят от этого образа правления. Церковное начало, которое легло в основу ее общественного строя, доставило ей четырнадцать веков спокойного существования: епископы усовершенствовали то, что было начато друидами. Оттого-то мы не дадим реформации коснуться этой дивной иерархии политической и религиозной власти, которая составляет величие и силу Франции. Наши короли – старшие сыны церкви. Если церковь их помазует на царство, если она утверждает, что их права божественного происхождения, чтобы сделать их неприкосновенными, то наши короли, в свою очередь, должны защищать церковь против ереси. Допусти они нападки на непогрешимую власть святого престола – и люди станут отрицать непререкаемую власть трона. Повторяю, кто отрицает тиару – отрицает корону, кто отрицает папу – отрицает короля.

– Но разве сам король в сделанной им известной декларации о Четырех Статьях, не утверждает, что он более глава галликанской церкви, чем сам папа? Не подверг ли он подозрению самого св. отца? Не подчиняет ли он епископов суду парламента?

– А кто вам сказал, что именно это не было большой, пагубной ошибкой? О, Боссюет не знает, какой роковой удар нанес он королевской власти, непреложная сила которой зиждется на ее божественном происхождении, когда он позволил безнаказанно нападать на непогрешимость главы церкви!..

– Но папа только человек. Эта непогрешимость – один только вымысел.

– Но и я – только человек, однако мои приговоры должны исполняться. Но последний из уездных судей – только человек, последний сельский судья – только человек, и нередко только глупец: однако если бы Паскаль, Мольер и Ньютон были подвергнуты его суду, его приговор над этими великими людьми должен бы быть исполнен без всяких рассуждений. Конечно, было бы очень неприятно видеть Паскаля несправедливо осужденным каким-нибудь глупым уездным судьей: однако на одну прискорбную судебную ошибку сколько добра творит правосудие! Какая спасительная узда для злодеев, какое обеспечение для спокойствия всех! Примените эти мысли к самым высшим общественным соображениям – и вы убедитесь в необходимости известных вымыслов. Увы, сын мой, человечество несовершенно! Из двух зол следует выбирать меньшее. Кроме того, проникнитесь следующей великой истиной: «в области правления все, что в теории кажется превосходным, на деле неисполнимо». Что на первый взгляд более справедливо и благоразумно, чем избирательная верховная власть? Примененная к действительной жизни, эта мысль оказалась бы невозможной уродливостью. Для блага королей, для мира, для процветания народов необходимо, стало быть, чтобы церковь была непогрешима или считалась таковой. Этот божественный источник, в котором берет начало всякая власть, весь установившийся порядок, вся нравственность, вся религия, должен быть защищен от осквернения самим его небесным происхождением. Тот безрассудный человек, то чудовище, которое вызвало бы сомнение в этой истине, в этом удивительном вымысле, если вам угодно, внес бы смуту, может быть, смерть в христианское общество. К несчастью, Лютер именно это и сделал...

Жюст никогда не рассматривал вопроса о религии, который его так занимал, с политической точки зрения, только что раскрытой ему отцом: живая, сильная логика Бавиля несколько поколебала его. Он любил, он глубоко почитал своего отца, ему было страшно тяжело обвинять его в бесчеловечии. Он, стало быть, должен был принять почти с радостью все доводы в пользу чересчур суровых мер, которые обыкновенно принимал интендант. Но он все еще не решался сдаваться и робко продолжал:

– Я, видите ли, полагал, что Лютер желал искоренить срамной образ жизни и пороки католического духовенства.

– И чтобы отстранить несколько злоупотреблений, – воскликнул Бавиль с негодованием, – Лютер потряс Европу: он нанес смертельный удар делу религии, делу монархии! Никогда религиозные войны не пролили столько крови, как во время реформации. Тридцатилетняя война, гражданская война Фландрии и Англии, избиения Варфоломеевской ночи, убийство Марии Стюарт, убийство Генриха III, насильственная смерть Генриха IV, убийство Карла I Английского! Кто их вызвал? Кто причиной стольких страшных несчастий? Реформация, реформация! Одна только Испания, благодаря благодетельному великолепному учреждению инквизиции, столь недостойно оклеветанной, могла защитить себя от этого всеобщего потрясения. Будем говорить, однако, о Франции. Кто вызвал эту несчастную войну, которая сейчас опустошает, приводит к нищете, обагряет кровью этот край? Еще раз спрашиваю, не реформация ли этому виной?

– Но, отец, если бы Нантский эдикт не был отменен, протестанты продолжали бы оставаться преданными и безопасными: они возмутились только тогда, когда не были больше в состоянии переносить насилия и пытки. Ах, добрый, великий Генрих имел другое понятие о веротерпимости! – сказал Жюст с горечью.

– Добрый великий Генрих столько же уступал требованиям политики, сколько и остатку привязанности к тем, ересь которых он некогда разделял. Если он дал покой Франции во время своего царствования, то он же вооружил руку Равальяка и оставил в наследство последующим королям множество ужасных затруднений.

– Но, сударь, разве и в наше время протестанты не держали себя спокойно до того дня, когда был отменен эдикт? Разве сам г. Кольбер не превозносил тысячу раз их трудолюбие, их честность?

– А кто вам сказал, дитя мое, что отмена Нантского эдикта не ошибка, большая ошибка? Кто вам сказал, что я не противился этому?

– Вы старались не допустить отмены эдикта? – воскликнул Жюст.

– Я оспаривал своевременность этой меры, но не мысль, которая вызвала ее, – сказал интендант и торжественно прибавил: – По чистой совести я полагаю, что король, наш властелин, имеет право требовать, чтобы в его землях господствовала единая религия. Старший сын церкви, которая его помазала на царство, он несет на себе эту обязанность как католик, и его выгода, как правителя, заключается в стремлении к этому единству. Но я полагаю также, что еще не пробил час принять эту великую меру, я полагаю, что средства, пущенные в ход, чтобы скорее вызвать это обращение, были достойны порицания.

– И, однако, сударь, эта мера, эти средства, столь достойные порицания, в ваших глазах, вы...

– Я их поддержал всей своей властью, не так ли? Это вам кажется дурным? Послушайте же меня, сын мой: это – великий урок, который нам послужит на пользу. Король мог и должен был в один прекрасный день отменить Нантский эдикт, но он поспешил и повредил делу. Таково мое мнение. Однако раз эта мера, которую я порицаю, была принята, что мне оставалось делать? Следовало ли не из-за святого вопроса об убеждениях, а только из-за вопроса о своевременности, оставить службу моего короля, тогда как я мог быть ему особенно полезным? Следовало ли его покинуть в минуту смятения и опасности? Или же я должен был поступить, как поступил – принять решение его величества, как факт прискорбный, но отныне неотменный, проводить его строго в жизнь и спасти этот край суровыми мерами, которые я считаю благодетельными. Отвечайте сын мой, что я мог сделать? – сказал он, смотря на Жюста взглядом, полным нежности и достоинства.

В выражении лица и речи Бавиля было столько возвышенного, столько благородной уверенности, он казался до того проникнутым справедливостью дела, которому посвятил свою жизнь, он так мужественно принимал на себя ответственность за чужие ошибки, его поведение так строго вытекало из сознательной преданности королю и монархии, что Жюст почувствовал себя почти убежденным его словами. С этой совершенно новой точки зрения, Жюст совершенно иначе рассматривал поступки интенданта. Он почувствовал стыд за подозрения, которые высказал сначала, и, падая на колени, воскликнул: