Курьер - Шахназаров Карен Георгиевич. Страница 12

Там была неизвестность, тайна, легенда, чудо. Там в тихих утренних озерах блеснет вдруг серебряным боком рыбина и исчезнет в глубине, так что никогда и не узнаешь, видел ли наяву этот блеск или он только почудился. И в глухих чащобах леса хрустнет ветка — и зажжется желтый немигающий глаз волка. И сердце дрогнет и замрет от сладкого ужаса. И в пустыне разразится песчаная буря. И ты погибнешь, занесенный горячим, сухим песком. И в горах сорвешься с ледника и полетишь в пропасть, отсчитывая последние доли секунды своей жизни. И перед тем как погрузиться в ночь, еще увидишь ослепляющий блеск снегов и розовые в закатном солнце вершины гор. И в штормовом океане обратишь свое лицо к затянутому облаками небу, сквозь которые сверкнет, может быть, последний в твоей жизни солнечный луч. И тело мягко и легко опустится и ляжет между сгнивших корпусов затонувших кораблей…

В одно мгновение коснувшись неизведанного, наш вечер тронулся дальше по уже проторенной, дороге. Загорелись свечи в тяжелых подсвечниках, и мир сжался до размеров плеч девушки, которую обнял в медленном танце.

«Добрый вечер, синьорина, добрый вечер…» — пел Челентано, и вечер казался добрым и вечным. Все было прекрасно в нем: сиреневый блеск бокалов и капли белого вина на их хрустальных стенках, бледно-розовый свет одинокого торшера и кисть Катиной руки, устало повисшая в воздухе, раскрытый журнал, упавший на ковер, и рыжий кот, притаившийся в подушках дивана. Лица собеседников оплыли, как подогретый воск. Их черты стали теплыми и мягкими, а голоса звучали шорохом осенних листьев, в котором нельзя было уловить никакого смысла. Дым от сигарет, собравшись в белесое облако, обернулся полярным медведем. Медведь спал, обнимая толстыми лапами люстру. Его длинный розовый язык вывалился из полураскрытой пасти и повис в воздухе над нашими головами. Я поднял руку, чтобы дотронуться до него.

— Не надо, — тихо сказала Катя.

— Что? — не понял я.

— Не трогай его. — Она посмотрела на медведя. — Пускай спит.

Той ночью мне было очень плохо. Проклятое виски нанесло чувствительный урон. Домой я пришел поздно, но мама, конечно, не спала. Не сказав ни слова упрека, она помогла мне раздеться и уложила спать. Сперва я, кажется, действительно заснул, но ненадолго. Меня мутило. Кое-как добравшись до окна, я открыл его настежь и, по пояс высунувшись наружу, стал жадно вдыхать холодный воздух. Опять пришла мама и, вернув меня в постель, присела рядом. Она приложила ладонь к моему лбу, и постепенно я забылся в дремучем полусне.

Мне приснился золотой дракон с голубыми глазами. Сосед Никифоров в черном смокинге, без головного убора и даже без головы. Трамвай, в котором я ехал по незнакомому городу. А в трамвае сидели четыре женщины в римских тогах. На коленях они держали позолоченные клетки. В клетках сидели рыжие коты. Женщины и коты с любопытством наблюдали за мной. Вагоновожатый все время выбегал из своей кабины и кричал страшным голосом: «Я же просил вас не мяукать!» — хотя никто и не мяукал. В растерянности от таких беспочвенных обвинений рыжие коты только лапами разводили, а римлянки молча выбрасывали клетки в окно. Но стоило вагоновожатому исчезнуть, как клетки снова появлялись у них на коленях. Так продолжалось до тех пор, пока не пришел профессор Кузнецов. Он сказал: «Прошу встать. Идет директор главка». Но это было уже не в трамвае, а в нашей редакции. Там ко мне подошел Макаров, снял с головы шляпу с кроликом и велел: «Двигай к Кузнецову, герцог». А я сказал: «Да вот же он!» — и показал на профессора. Но Макаров смотреть не стал и сказал мне: «Это не он, это тень от дверной ручки». Я тотчас поверил этому и взялся за профессора, как за ручку, и дверь действительно открылась, и я очутился на лестничной клетке. В руках у меня было мусорное ведро, а в нем старые ботинки и кусок шведского мыла. Почему шведского, не знаю, на нем написано не было. Я направлялся к мусоропроводу, но вдруг меня как будто что-то стукнуло в спину. Я обернулся и увидел Воробьева. Он приоткрыл дверь соседней квартиры и, улыбаясь, смотрел на меня через узкую щель. Из головы у него росла ветка сирени, а изо рта торчали огромные желтые клыки. Он подмигнул мне и захлопнул дверь. Но дверь оказалась хрустальной и с мелодичным звоном рассыпалась на куски. За нею открылся бронзовый бюст моего отца. Он спросил меня: «Как дела, старина?» Я ответил: «Все в порядке, папа».

Мы сидели с Катей на диване в ее комнате. Между нами стояла ваза, полная грецких орехов, которые я колол щипцами и делил поровну между собой и Катей. Мы уже успели сходить в кино; потом Катя пригласила меня к себе. Я сперва отказался, опасаясь встречи с ее отцом и бабкой. Но Катя все же уговорила меня.

— Отец что? Работает? — поинтересовался я между прочим.

— Угу, — кивнула Катя. — Работает. Пишет чего-то…

— Охота ему целый день за столом сидеть?! — удивился я. — Пошел бы лучше в футбол погонял.

Катя засмеялась.

— Представляю своего папу играющим в футбол, — сказала она.

Я тоже улыбнулся.

— Зрелище, конечно, не для слабонервных.

Катя шлепнула меня по голове.

— Хватит!

— Виноват. — Я протянул ей очередной орех.

— Не хочу больше.

Я пожал плечами и сам слопал орех.

— А на инструменте ты играешь? — Кивнул я на рояль, стоявший рядом с диваном.

— Занималась когда-то… — сказала Катя.

— Ну, сыграй чего-нибудь, — попросил я.

— Не хочется…

— Сыграй, я спою…

Катя заинтересовалась этим предложением и спросила:

— Как я буду играть, если не знаю, что ты будешь петь?

— Да мне все равно, какой мотив… Играй что-нибудь блатное.

— Ладно… — Катя потянулась, встала, еще как-то вся изогнулась, как кошка после долгого сна, встряхнула головой и села на стул перед роялем. Я ногой подцепил другой стул и пододвинул его к себе.

— Я буду стучать на нем, за ударника, — пояснил я.

— Валяй стучи, — согласилась Катя.

— Ну, давай…

— Я даже не знаю… Давай лучше с тебя начнем…

— Нет, нет, играй, а я потом вступлю…

Катя вздохнула и ударила по клавишам.

— Ну! — сказала она, сыграв вступление.

— Это что-то не то. Мотив неподходящий.