Имя для птицы или Чаепитие на жёлтой веранде - Шефнер Вадим Сергеевич. Страница 27
Василий Федорович и Алла Филологовна затягивали песню – и к ним неспешно, словно бы нехотя, присоединялись другие воспитатели, впрочем не все. Теперь я уж никогда не пойму и не узнаю, хорошие ли были голоса у поющих, в лад ли они звучали. Почти каждая песня брала меня целиком, растворяла в себе без остатка; я чувствовал себя будто во сне, когда летаешь. А в перерывы между песнями все казалось необыкновенным, словно увиденным в первый раз.
Пели песни и старые, и самые новые, новых знали меньше. Начинали с «Ермака» или «Вниз по матушке по Волге», потом запевали «Смело, товарищи, в ногу», а затем заводили песню про старца святого Питирима, в которой «много разбойнички пролили крови честных христиан»; песня про коммунара, приговоренного к расстрелу, сменялась «Среди долины ровныя» или «Вечерним звоном»; быстрых, бойких песен не пели.
Мне все нравилось. Только в песне про Стеньку Разина огорчало то место, где он бросает княжну в Волгу: княжну мне было жаль. Однажды, когда мы были вдвоем, я пожаловался матери на такое поведение Стеньки. Мать ответила, что и Стенька Разин, и Пугачев были бунтовщики. Еще она сказала, что если бы Пугачев победил, то всему народу пришлось бы плохо: в России не стало бы твердой власти, армия бы развалилась – и тогда Англия, Турция и другие государства захватили бы Россию, погубили бы ее. Кто таков Пугачев, я тогда толком не знал и производил его фамилию от пугача, детского пистолета; мне показалось, что бунтовал он совсем недавно, – с таким неостывшим раздражением отозвалась о нем мать. К советской власти она относилась иначе; не все в «нынешнем режиме» пришлось ей по душе, но она считала, что это – твердая власть, которая заботится об офицерах и солдатах, и этой власти надо служить честно. Мать не раз сетовала, что в будущем мне не удастся поступить в военно-морское училище, ибо если даже мне не помешает дворянское происхождение, то меня все равно отбракуют из-за поврежденного глаза – ведь с таким дефектом зрения туда никого не приняли бы и в царское время. Придерживаясь семейных традиций, мать считала, что служба на флоте – дело более благородное, нежели служба в сухопутных войсках: морской офицер подвергается на корабле тем же опасностям, что и рядовые матросы, – на море тыла нет; в подтверждение этого она приводила старинную сентенцию: «Генерал посылает в бой, а адмирал – ведет».
…Красная комната заполнялась детдомовцами. Они рассаживались на скамьях, на чурбаках, толпились возле печурки. Кто-то просто подпирал стену. Девочки и ребята внимательно слушали взрослых, в некоторые песни вплетали свои голоса. Помню, что совместно исполняли «Смело мы в бой пойдем», «Все васильки, васильки», «Где гнутся над омутом лозы». Дружно пелась песня, начинавшаяся так:
Но у детдомовцев, недавних беспризорных, был и свой репертуар, свезенный ими сюда чуть ли не со всех концов страны, подхваченный в нормальных и дефективных детдомах, перекочевавший в их память из дореволюционных приютов, запомнившийся им на вокзалах и толкучках. Когда воспитатели уставали от пения, когда часть их расходилась из красной комнаты по своим делам, наступала очередь детдомовцев. Песен они знали очень много, всех и не перечислить. Помню, часто начинали с такой:
В другой песне ее лирический герой жаловался, что его
Частенько пели ребята привезенную из Петрограда песню о Ромашке Чесноке; дело в ней происходило на родном моем Васильевском острове. Ромашка Чеснок, предводитель гаванской шпаны, попал в засаду, устроенную васинской шпаной:
Но его все-таки убивают, и именно ножом! А потом, осознав всю низость своего поступка, васинцы приходят на Смоленское кладбище в день похорон Ромашки и у его свежей могилы каются перед гаванцами и предлагают им вечную дружбу. Позже, вернувшись в Ленинград, я убедился, что автор песни отразил в ней свой идеал вечного мира на Васильевском острове – но отнюдь не истинное положение вещей: вражда между васинской и гаванской шпаной была еще в полном разгаре и сопровождалась частыми драками, порой с применением финок; только к середине тридцатых годов угасла эта междоусобица.
Воспитатели, присутствовавшие при певческой самодеятельности детдомовцев, как мне помнится, никогда не налагали никаких запретов. Надо заметить, что ни разу никакой похабщины ребята не пели; в некоторых песнях встречались грубые словечки и вульгарные обороты речи, но по смыслу, по содержанию в них не было ни непристойности, ни романтизации разбоя и грабежа; наоборот, многие чуть ли не сплошь состояли из жалоб на тяжелую, беспросветную жизнь воров и бандитов.
Веселых, «легких» песен ребята тоже никогда не пели. Печальны были воровские песни, еще печальнее – приютские. Одна из них так кончалась:
И самыми печальными-распечальными были песни девочек. К пению они приступали, когда ребятам наскучивало петь свои воровские и тюремные песни. Ребята девочкам не подтягивали, считая, что «бабские» песни – не мужское дело, но слушали охотно. Начинали обычно девочки с такой песни:
Далее лирическая героиня повествует о своей погубленной жизни и просит прощения у больной, умирающей матери, которую тоже погубила своим поведением.
Теперь – о разнице в манере исполнения. Ребята при пении своих песен всегда интонационно подчеркивали особо важные строчки и слова, а на лицах их и даже в позах, вольно или невольно, отражалось то, о чем они в это мгновение поют: лихость, озадаченность, уныние. Девочки же каждую песню, какие бы в ней трагические или трогательные события ни происходили, пели от начала до конца, как бы не участвуя в этих событиях, как бы видя их со стороны; пели нарочито равнодушными голосами, сохраняя на лицах заранее заданное сосредоточенно-бесстрастное выражение. Однако почему-то именно их монотонное пение сильнее всего брало меня за живое. Почему? Быть может, тут подспудно влиял на меня пробуждающийся интерес к другому полу; а может быть, девочки, сами того не подозревая, нашли такую манеру исполнения, которая, при внешней своей неэмоциональности, полнее раскрывала их глубинное, очень серьезное отношение к тому, о чем они поют, и на слушающего действовала безотказно. Много-много позже, в годы войны и блокады, я заметил, что в опасные, особо серьезные моменты жизни женщины нередко бывают более экономны, более сдержанны в интонациях и мимике, нежели мужчины.