Избранное (из разных книг) - Шендерович Виктор Анатольевич. Страница 4
Япона жизнь
(Хокку)
Снова рассвет.
Ветка стучит в стекло.
Отпилю.
Вставать не буду.
Пускай себе там, на работе,
Думают: где он?
Лежу и плачу.
Что же мне снилось такое?
Наверное, шпроты.
Надо идти.
Если придумать куда,
Можно вставать.
Старик под окном
В мусорном роется баке.
Все же напьюсь.
Возьму красный флаг
И выйду со старым портретом.
Вдруг да поможет?
Щелкнул пультом.
Спикер приехал в Думу.
Будет ли кворум?
Вышел за хлебом.
Купив, покрошу его птицам?
Вряд ли. Съем лично.
Повстречал Горбачева…
Зря мы не слушали старца.
Плачу, в плечо уткнувшись.
Кимоно прохудилось.
Жду зарплаты за май и июнь.
Бамбук и вишня в снегу.
Птица на крыше.
В клюве большая корка.
Летать разучилась.
Сакэ не осталось.
Сосед отдыхает в прихожей.
Голова в обувнице.
Не спится. Волнуюсь:
Потанин или Березовский
Получит «Роснефть»?
Любой пройдоха корчит тут пророка,
Что ни мерзавец, то посланец Бога,
И если вправду есть Господне око,
Оно давно закрылось от стыда.
Засим же никому из них не страшно.
По кумполу бы дать вошедшим в раж, но
Скорей они тобой удобрят пашню
Под всенародно-радостное «да!».
Когда Москва, сдыхая от жары,
из кожи улиц выползла на дачи,
я уезжал от друга, наудачу
из этой выходившего игры.
Бог знает, где он полагал осесть,
взлетев из «Шереметьева-второго»…
Я шел под дальним, колотушкой в жесть окраин бившим, долгожданным громом на Ярославский этот вавилон, в кошмар летящих графиков сезонных, в консервы хвостовых и дрожь моторных, в стоячий этот часовой полон – и думал об уехавшем. Он был мне ближе многих в этом винегрете и переменой собственной судьбы застал врасплох. Однако мысли эти недолго волновали вялый мозг: какой-то пролетарий, пьяный в лоск, и женщина, похожая на крысу, народу подарили антрепризу. В дверях ли он лягнул ее ногой, или дебют разыгран был другой – не ведаю, застал конфликт в разгаре, – и пролетарий уж давал совет закрыть хлебало, и вкушал в ответ и ЛТП, и лимиту, и харю. Покуда он, дыша немного вбок, жалел, ожесточая диалог, что чья-то мать не сделала аборта, на нас уже накатывал пейзаж – пути, цистерны, кран, забор, гараж. – пейзаж, довольно близкий к натюрморту…
(О Господи, какая маета по этой ветке вызубренной виться, минуя города не города, а пункты населенные. Убиться охота мне приходит всякий раз, когда Мытищи проползают мимо, – желание, которое не раз, в час пиковый, в напор народных масс, казалось мне вполне осуществимым.)
Но я отвлекся. Склока между тем уже неслась под полными парами на угольях благословенных тем, звенящих в каждом ухе комарами. Уж кто-то, нависая над плечом, кричал, что лимита тут ни при чем – во всем виновны кооперативы; другой к ответу требовал жидов, а некто в шляпе был на все готов: «Стрелять!» – кричал и хорошел на диво. Уже мадам в панамке, словно танк, неслась в атаку, и прыщавый панк, рыча, гремел железками на встречу, и звал истошно лысый старовер «отца народов» для принятья мер, чтобы «отец» единство обеспечил.
А поезд наш уж нанизал на ось и Лосиноостровскую, и Лось, и где-то возле станции Перловской две нити распороли небеса, и магниевый отсвет заплясал на лицах, будто вынутых из Босха.
Когда грозой настигнут был вагон, уж было впору звать войска ООН, но дело отложила непогода: все бросились задраивать ковчег, и пьяный пролетарий-печенег пал навзничь по закону бутерброда. В Подлипках вышли панк и враг жидов – и тот, который был на все готов, «Вечерку» вынув, впился в некрологи. Панамка стала кушать абрикос, а лысый через Болшево понес свои сто песен об усатом боге. Он шел под ливнем, божий человек, наискосок пересекая площадь, вдоль рыночных рядов и магазина «Хлеб» – по нашей с ним, о господи, по общей – Родине…
А что, мой друг, идут ли там дожди, поют ли птицы и растет трава ли? Прожив полжизни, я теперь почти не верю в это – и уже едва ли поверю в жизнь на том конце земли. Нам, здешним, и без Мебиуса ясно: за Брестом перевернуто пространство и вклеено изнанкой в Сахалин. Но ты, с кем пил вчера на посошок, решился и насквозь его прошел, оставшимся оставив их вопросы, их злую тяжбу с собственной судьбой, гнев праведный, и праведные слезы, и этот диалог многоголосый, переходящий плавно в мордобой.
А мне в придачу – душу, на лотке лежащую меж йогуртом и киви, и бедный мозг с иголкою в виске, свернувшийся улиткой на листке – на краешке неведомой стихии…