Закат Луизианы - Шепард Люциус. Страница 26

Джек, говорила она, джек, джек, джек, джек, джек, джек…

Она очнулась в состоянии крайнего возбуждения, стоя на ногах. Голая. С горячей промежностью. Она находилась в убогой лачуге с провисшей крышей; повсюду валялся мусор, новое зеленое платье, небрежно скомканное, выделялось ярким пятном в неряшливом гнезде из грязных матрасов и тряпья на кровати… Все это не волновало Вайду. Рассмеявшись, она принялась ласкать себя и закрыла глаза, когда горячая волна разлилась внизу живота. Она продолжала, пока не почувствовала слабость в коленях и не решила лечь. Засаленное постельное белье и одеяла словно обволокли тело, и она свернулась калачиком. Вайда снова закрыла глаза в ожидании его прихода, подгоняя его усилием мысли. Она заставит Джека снова узнать себя. Заставит признать, что она не предала его, что она здесь для него и готова отдаться полностью, самозабвенно. Он поймет, что случилось с ним, с ней, с ними, и тогда все это безумие кончится. Почувствовав его близкое присутствие, она раскинула в стороны колени и протянула к нему руки, но не открыла глаз. Она не хотела видеть расплывчатое серое пятно – она хотела мужчину, которым он стал, воплотив в своем теле Форму, синеглазого и сильного, а не жалкую шелуху, оставшуюся от них обоих после утраты любви, не порождение неверно сотворенных чар. Он лег на нее, менее вещественный, чем человек, но в ее объятиях обрел плоть, худое крепкое тело и горячее мужское естество, по которым она узнала его. Когда он вошел в нее, вместе с ним в нее хлынул поток радости и силы. Но когда он начал двигаться, в нее излилось все остальное. Весь яд отчаяния и горечи. Отрава загубленной любви. Он вымещал на ней свою ярость, обвиняя в том, что она не она, не видя ее… видя вместо нее очередную Владычицу Ночи, которая всегда оказывалась не той, кого он искал. Он бил в нее как тараном, и она задыхалась, судорожно ловила ртом воздух. Он забыл момент взаимного узнавания, и сейчас все было еще хуже, чем с Маршем, который, по крайней мере, видел ее. Хуже, чем даже в самые страшные минуты с Маршем. Он душил ее своим презрением. Каждое его движение, исполненное злобы, причиняло Вайде невыносимую боль. Она почувствовала слабость и поняла, что он отнимает у нее ее свет, ее силу, ее душу. Он по капле вытягивал из нее жизнь – словно паук, высасывающий сок из мухи, – чтобы бросить оставшуюся от нее жалкую оболочку дрожать, трястись, ковылять, бормотать. Она исступленно провизжала его имя, не желая умирать медленно, угасать постепенно, жить после смерти, точно обезглавленный таракан, судорожно перебирающий лапками без всякого смысла. Как ни странно, он откликнулся, произнес ее имя. Голос доносился откуда-то из далекого далека, но это был он. Вайда не сомневалась.

– Джек! – сказала она, сцепляя ноги у него за спиной, желая доставить ему удовольствие теперь, когда он вспомнил… хотя он продолжал причинять ей боль. Потом в мгновение ока он исчез. Она подтянула колени к груди, перевернулась на бок, стараясь унять боль внизу живота. Тошнотворный кислый запах постельного белья ударил в нос. Она дрожала от холода и не знала, что делать. Жизнь через край, часто повторяла мама, сулит ад, а не рай. Все говорили то же самое, каждый по-своему, кроме бродячих провозвестников Судного Дня, а кто знает, что там они бормочут. Надежда давно вышла из моды, но Вайда была старомодной. Теперь она обратилась к надежде. Если он вспомнил один раз, вспомнит снова. Она сможет вынести многое, покуда в душе остается надежда. Хоть какая-нибудь, пусть всего лишь хрупкий росток надежды. Подобно алюминиевой рождественской елке с позолоченными иголками, которую мама хранила в чулане, надежда не требовала ухода и заботы, чтобы уцелеть.

Надо помолиться, сказала себе Вайда. Сомнения разрешай молитвой. Еще одна мамина поговорка. Она молитвенно сложила руки под подбородком и попыталась сосредоточиться, но не увидела перед собой никакой дороги, по которой могла бы направить свое послание.

Иисус, подумала она. Как насчет Тебя, Иисус? Ты где?

Вайда протяжно произнесла имя Иисуса и осталась настолько довольна звучанием, что пропела имя еще несколько раз, прерывая музыкальную фразу глубокими вздохами на манер проповедника. – Иисус… ах, Иисус… ах, Иисус…

Но, по-видимому, Галилеянин сейчас плотничал где-то в других краях.

Она попыталась обратить взор в сторону Африки и произнесла молитву на своем собственном вымышленном языке, как они делали в храме Метаболона.

– Шака малава… шака малава хакаан. Отмалау отей оша. Шака малава хакаан…

Уже лучше: в темноте за стенами дома произошло слабое движение. Бог Тарабарщины. Длинноногий, со сморщенной коричневой кожей. Он всегда находил время для Вайды. Она услышала свой голос, произносящий странные певучие слоги, и осталась довольна. Ашамадей кинка кала, сказала она и радостно хихикнула. Она спасется молитвой от любой беды. Джамианиа куха вотарака шондерай…

Пронзительный крик Вайды уже стих, когда Мустейн вышел из зарослей за хибарой Мадлен. Полусгнивший, полуразрушенный сторожевой пост у черной воды болота. Туман рассеялся, и луна взошла над деревьями, заливая землю ровным сиянием, придавая местности невинный вид мирного сельского пейзажа. Тихое убежище в плену серебряных чар. Темные кипарисы походили на огромные кости, установленные вертикально и выбеленные призрачным светом. Мустейн сделал шаг вперед, с трудом преодолевая вязкое сопротивление страха. Он хотел позвать Вайду, но испугался, что его услышит еще кто-нибудь. Наконец ему удалось произнести ее имя, но вырвавшийся из горла звук напоминал скорее хриплое карканье. Он набрал в грудь побольше воздуха и на сей раз крикнул во весь голос: «Вай-да-а-а-а!»

Лягушка плюхнулась в воду.

Туман начал просачиваться из щелей в стенах лачуги.

Каждое тонкое щупальце вытягивалось, удлинялось, выпускало новые щупальца, в свою очередь раздваивавшиеся, и в считаные секунды болото оказалось сплошь затянутым длинными белыми лентами – словно весь туман, недавно втянутый в хижину, восстановил образ, который имел до того, как понадобился внутри. В тихом воздухе ощущалась вибрация, ритм похоронного марша.

Перед Мустейном сгущалась стена тумана, которая все поднималась, все утолщалась и вскоре скрыла тропинку и лачугу, клубясь и завихряясь тонкими струйками. Волоски у него на шее стали дыбом, тем не менее он продолжал идти вперед. Чувство дежа-вю обострилось; туман шевелился, бурлил вокруг, и на него вдруг накатила ужасная слабость. Казалось, некое жизненно важное вещество вытекало из тела, и он терял силы. Мустейн упал на колени, борясь с дурнотой, бессильно свесив голову, а потом опустился на четвереньки. Спазмы перехватывали горло, каждый выдох сопровождался мучительными позывами к рвоте. Он чувствовал слабость. Казалось, сейчас он выплюнет свое сердце. Страшные судороги скручивали внутренности. Он находился во власти симптомов. Лихорадка. Тошнота. Двоение в глазах. Нет, сами предметы у него в глазах не двоились, но он видел тропу под собой словно одновременно с двух разных точек зрения. Что-то медленно отделялось от него… но не легко, а болезненно. Соединенное с ним отчасти пуповиной, отчасти незримой духовной связью и причиняющее равно физические и душевные страдания. Некая дремавшая доселе часть его существа, которая вдруг умерла, чтобы родиться вновь, и теперь пыталась разорвать его плоть, его мозг и излиться во вне. Он перестал чувствовать свое тело. Серая тень заволокла мир. Пот разъедал глаза. А потом это «что-то» освободилось от Мустейна. И он освободился от него. И снова обрел способность дышать. Думать.

Он перекатился на спину и посмотрел наверх.

Вырисовываясь темным силуэтом на фоне свинцового неба и черной стены кипарисов, над ним стоял Добрый Серый Человек.

В течение нескольких бесконечно долгих секунд Мустейн не мог ни пошевельнуться, ни моргнуть, ошеломленный видением. Туман светился вокруг призрачной фигуры подобием ореола, клубился по краям, где набегая, где отступая, словно одновременно пытался сохранить и размыть себя. Кожа призрака, внешняя оболочка… такая осязаемая и липкая на вид, похожая на слой сырой серой краски. Жуткая серая голова без лица, как бумажный пакет. То ли палач, то ли кошмарное чудовище.