Жизнь во время войны - Шепард Люциус. Страница 38

– Значит, – сказал он, помолчав, – ты Альвинин двоюродный брат, ага? Странно, она ничего о тебе не говорила. Обычно только о родне и болтает.

– Она про меня не знала, – ответил Минголла. – Я из другой ветви.

– А! – сказал Леон. – Тогда понятно.

Минголла вдохнул еще снежка. В голове происходили приятные вещи, зато нос разрывало на части, и Минголла подумал, что, может, стоит класть порошок под язык. Или вообще остановиться. Но он уже настолько привык быть на взводе, что постоянная подкормка казалась вполне нормальной.

– А я думал, у нее вся родня под Кобаном, – сказал Леон.

– Выходит, нет.

– Знаешь, – сказал Леон, – глупо лезть в эту яму, чтобы прикончить одного парня. Он и так считай что труп.

– Да, наверное.

– Тогда чего тебе на самом деле надо?

С подозрительностью Леона скоро придется что-то делать, но сейчас Минголла чувствовал себя настолько свободно и спокойно, что решил пока не трогать.

– Пошли отсюда. – Он поднялся на ноги.

По пути к домику Альвины Минголла размышлял о том, действительно ли ему здесь нравится: виноват, скорее всего, был порошок, но все-таки Баррио представлялось... не то чтобы красивым, но живописным. Картины его излучали внутренний свет и мудрое спокойствие, напоминавшее Минголле работы старых мастеров. Вот трое мужчин навалились на женщину, она брыкается и царапается, но все четверо смотрят вверх – туда, где открылась крыша, и древко солнечного света заиграло на их фигурах, заставило замереть и преобразиться. А вот в тени под соломенным навесом сидит старая карга, ну вылитый персонаж Гойи [15]: лицо ее обрамляет черный платок, в руке она держит перо и удивленно на него таращится. И все Баррио с его черными перегородками, дымно-оранжевыми секторами горя, пляской пламени и силуэтами чертей представлялось Минголле коллекцией доренессансных триптихов. Подобно парню, что расписывал фресками разбомбленные деревни, он мог остаться здесь навсегда и обрести бессмертие, сохраняя для потомков жизнь в страхе и лишениях... Новый звук, волна смеха и еще более сильного возбуждения покатилась ему навстречу, и Минголла замер. Цепочка одетых в маски охранников кнутами и автоматами гнала вперед толпу заключенных.

– Сюда! – Леон схватил его за руку и потащил к домам. – Здесь не достанут.

Минголле стало не по себе.

– Почему?

– Они никого не ищут... просто чистка. – Леон не отпускал его. – Всегда в это время, но дома не трогают.

Люди разбегались во все стороны, крича, визжа, острые лезвия звука обрывались на самом пике, и чье-то плечо швырнуло Минголлу к столбу. Вокруг него кружились и затягивались в воронки измученные болезнью цветы – все одинаковые, с вырезанными по шаблону дырами ртов и пустых глаз, с коричневыми крапчатыми лепестками кожи – завядший букет спустили в канализацию. Раздвоенная рука-хворостинка ухватила Минголлу за плечо, морщинистый рот проговорил «пожалуйста» и тут же унесся прочь. Минголла хотел пробраться к Леону, но течение толпы влекло его в сторону. Охранники приближались, уже виден был узор кровавых мускулов на их масках, слышны щелчки хлыстов, а крики боли мешались теперь с криками ужаса. В Минголлину ногу отчаянно вцепился маленький мальчик, точно зверек, ухватившийся в бурю за ветку дерева, но сила толпы содрала его, когда Минголла стал пробиваться через перегородивший течение людской тромб. Крики растворялись в дымном свете, он пульсировал, пламя смоляных бочек вздымалось еще выше, и Минголла боролся с желанием начать размахивать ножом и орать вместе со всеми. Он перевел дух за дверью, которую, подперев клином, все это время держал открытой Леон; вслед за Минголлой в полутемную комнату проскользнул какой-то подросток – проскользнул и закричал, когда нож полоснул ему горло. Перепуганное лицо Леона. Минголла втиснулся в дверь, ребром ладони свалил Леона на пол, тот перекатился, встал, согнувшись, выставил нож. Но тут же споткнулся, на лице замешательство, потом скорбь – Минголла выстрелил в него импульсом вины за преданную дружбу. Нож выпал.

Минголла запер дверь на засов, встал на колени рядом с мальчиком, проверил пульс; пальцы испачкала кровь. Леон, рыдая и закрывая руками лицо, сполз по стене. За ним в дальнем углу тряслась старуха – окруженная дрожащими свечами и укутанная в такие же серые, как ее кожа, одеяла, она испуганно таращилась на Минголлу. Он стащил одно из ее одеял и накрыл мертвого мальчика. Затем подобрал с пола нож и присел на корточки рядом с Леоном.

– На кого работаешь? – спросил Минголла. Тот рыдал, и, ткнув его ножом в ногу, Минголла повторил вопрос.

– Ни на кого! Ни на кого! – У Леона дергался кадык, а голос срывался. – Я только хотел порошок.

Предательство Леона заставило Минголлу осознать, насколько он был безрассуден. Разгуливал по аду, точно маленький ребенок, млел, любовался эстетикой и без толку изображал доброго самаритянина. Идиоту еще повезло, что живой. Больше это говно не повторится, думал Минголла. Он сделает свое дело и свалит отсюда подальше. Лицо Леона блестело от слез, он не мог удержать рыданий, и Минголла нажал посильнее, медленно доводя муки совести до суицидального пика. Поднес к Леоновой шее нож.

– Не надо, прошу тебя... Господи, не надо! – Волоча за собой одеяла, к нему ползла старуха. – Я умру! Умру! – Голос четкий, но немощный, как режущая боль, как скрежет друг о друга сломанных ребер. Лицо – серая маска смерти, волосатые родимые пятна, опухшие скулы. После этой мертвой жизни смерть стала бы ей лучшим другом. Минголла отвернулся – его переполняло отвращение, и он готов был перерезать Леону горло с равнодушием холодного судьи. – Он не виноват, – ныла старуха. – Он себя не помнил.

На это у Минголлы имелся ответ, позаимствованный из университетского курса по философии, но он им не воспользовался.

– А в этом кто виноват? – Он указал ножом на мальчика.

– Ты не понимаешь, – ныла старуха. – Ты не знаешь, что ему... – Из мокрого темного глаза выкатилась слеза размером с жемчужину. – Его такое заставляли делать, такой ужас... Но он боролся. Десять лет в джунглях. Десять лет жить, как зверь, и все время война. Ты не понимаешь.

У Леона от рыданий тряслась грудь.

– Ты кто? – спросил Минголла.

– Он мой сын... сын.

– Ты знала, что он задумал?

Она не колебалась:

– Да, и ты сделал бы то же самое. Столько наркотика, такие деньги. Ты такой же, как мы.

– Нет. – Минголла снова указал на мальчика. – Этого я бы не сделал.

– Значит, дурак! – сказала старуха; эхом ей откликнулись уличные визги и крики, слегка приглушенные, но по-прежнему переполненные хаосом. – Что ты знаешь? Ничего ты не знаешь, ничего. Леон... О боже! Когда ему было семнадцать – только женился, – в деревню пришли солдаты. Они собрали молодых мужчин, дали им ружья и повезли на грузовике в соседнюю деревню, там люди с помещиком судились. Настоящий злодей был. Солдаты приказали нашим мужчинам застрелить в той деревне всех молодых женщин. У них не было выбора. Если бы они отказались, солдаты убили бы их женщин. – Она с тоской посмотрела на серые стены, будто они могли что-то объяснить. – Ты ничего не знаешь.

– Прости меня! – взмолился Леон. – Боже, о боже, прости меня!

– Я знаю то, что он чуть меня не убил, – сказал Минголла. – И мне все равно, как он до этого дошел.

– Да мне-то что? – Мать Леона вытаращилась в потолок и воздела руки. – Пусть меня лишают сына, пусть я умру с голоду. Зачем мне вообще жить? – Она бросила на Минголлу взгляд, полный незамутненной ненависти. – Режь! – взвизгнула она. – Убивай его! Смотри. – Палец указывал на Леона. – Ему тоже все равно. Какая разница: жизнь, смерть. В Баррио все едино. – Теперь она вопила в голос. – Чтоб тебе жить вечно в этой проклятой Богом дыре! Чтоб тебя эта жизнь сожрала дюйм за дюймом! – Она рванула блузку, посыпались пуговицы, обнажились пустые мешочки грудей. – Меня сперва убей! Режь, дьявол! Меня режь! Меня!

вернуться

15

Франсиско Гойя (1746-1828) – испанский живописец, мастер гротеска.