Клошмерль - Шевалье Габриэль. Страница 18
– Итак, – сказал он, – вы поэт? Поэт – это чудесно… Если преуспеешь в этой области, можно пойти далеко. Виктор Гюго кончил свою жизнь миллионером. Когда-то у меня был друг, который сочинял разные вещички. Бедняга! Он умер в богадельне. Я не хочу вас этим обескуражить… А каким размером вы пишете свои стихи?
– Всеми размерами, господин министр!
– Это здорово! А в каком жанре вы пишете? В печальном, весёлом, шутливом? Может, вы сочиняете песенки? Говорят, это доходное дело!
– Я пишу во всех жанрах, господин министр.
– Прекрасно! В общем, вы настоящий поэт, не хуже академика. Чудесно, чудесно! Однако должен сознаться, что для меня все ваши музы…
И бывший министр во второй раз за это утро блеснул удачным словечком, одним из тех, которые так способствуют популярности политического деятеля. Он улыбнулся скромной улыбкой, всегда сопровождавшей его любимую фразу: «Я – творение собственных рук». И повторил ещё раз:
– Итак, должен сознаться, что для меня все ваши музы… Впрочем, я больше по части кукурузы. Да оно и понятно, господин Самотрак. Ведь я был министром земледелия!
Этот деликатный намёк на прежние министерские полномочия, к сожалению, не все услыхали. Но те, до кого он долетел, встретили его с законным восторгом. И острота министра, переходя из уст в уста, вызвала прилив симпатии: она доказала жителям Клошмерля, что почести не опьянили их знаменитого земляка, умеющего блеснуть метким словцом на радость толпе. И лишь один человек не разделял общего энтузиазма. Это был поэт Бернар Самотрак, страдающий, подобно многим своим собратьям, болезненной склонностью видеть решительно во всём поношение собственной персоны. Слова министра он почёл за оскорбление, одно из тех, которые его гению надлежало претерпеть. Затерянный меж пошлой толпы, он с горечью подумал о том, как к нему отнеслись бы в Версале два века тому назад. Он подумал о Рабле, Расине, Корнеле, Мольере, Лафонтене, Вольтере, Жан-Жаке Руссо, коим довелось быть друзьями принцесс и любимцами королей. Он уже готов был уйти, но его остановила поэма, которую он держал наготове, – грандиозное произведение в 120 строф, плод пятинедельных ночных бдений и творческой лихорадки, возбуждаемой вином Божоле (наш поэт и сейчас не совсем от неё оправился). Это творение ему предстояло прочесть перед двухтысячной толпой, в которой, быть может, и найдутся два-три по-настоящему просвещённых человека. Такой случай редко предоставляется поэту в обществе, где избранные натуры отнюдь не пользуются признанием.
Между тем кортеж медленно направлялся к главной площади Клошмерля. Здесь, вокруг деревянного помоста, толпились обитатели городка. Они были в прекрасном настроении, так как уже успели позавтракать отличными клошмерльскими колбасами, обильно запив их вином. Пользуясь необычайно тёплой погодой, мужчины не надели пальто, а женщины впервые в этом году обнажили то, что всю зиму было скрыто одеждой и оттого казалось белее, чем обычно. Созерцание прекрасных бюстов, полных и красивых плеч, тугих бёдер, выгодно обрисованных лёгкими тканями, радовало сердца. Люди были расположены рукоплескать кому угодно, попросту ради удовольствия пошуметь и почувствовать себя возрождёнными к новой жизни. Небесные хористы своим замысловатым полетом и задорными трелями, пока ещё немного пронзительными от недостатка тренировки, предваряли великолепное соло официального красноречия. А солнце, главный распорядитель, запросто управляло всем этим празднеством.
Длинный ряд речей был открыт несколькими словами привета и благодарности, произнесёнными Бартелеми Пьешю. Он говорил с чувством меры и скромностью, превозмогавшими межпартийные распри. Он сказал только самое необходимое и приписал заслугу украшения Клошмерля всему муниципалитету – единому, неделимому организму, порождённому голосованием, которое свободно выразило волю обитателей округи. Затем он поспешил дать слово Бернару Самотраку, приготовившему стихотворение в честь Александра Бурдийя. Поэт развернул свой свиток и начал читать, чётко скандируя и подчёркивая все оттенки текста:
Втиснув тучное тело в кресло, Александр Бурдийя слушал эту апологию и время от времени встряхивал крупной седой головой, слегка наклонённой вперёд.
– Скажите, Бартелеми, как называется этот вид стихов? – спросил он, склонившись к Пьешю.
И сидящий за мэром Тафардель, ни на минуту не покидавший своего патрона, тотчас же ответил, хотя его никто об этом не просил:
– Александрийские, господин министр.
– Александрийские? – воскликнул Бурдийя. – А! Очень мило! Этот юнец обходителен! Он мне очень, очень нравится. Он читает, как актёр Комеди Франсез.
Бывший министр думал, что александрийский стих выбрали из особой любезности, ради него, Александра. Как только поэма была закончена, толпа разразилась аплодисментами и криками: «Да здравствует Бурдийя!» Бернар Самотрак снова свернул поэму, завязал её ленточкой и протянул бывшему министру. Бурдийя прижал поэму к груди и смахнул указательными пальцами слезинки – это произвело должное впечатление на толпу.
Затем поднялся Аристид Фокар. Он был недавно избран в парламент и принадлежал к крайне левому крылу партии. Он обладал нерастраченным юношеским пылом и честолюбием, пока ещё не удовлетворённым. Желая поскорее достигнуть цели, он хотел бы изгнать из парламента стариков, которые не собирались что-либо менять и заботились только о том, чтобы усидеть на своих местах. Среди парламентских группок уже нашлась такая, где говорили об Аристиде Фокаре как о человеке завтрашнего дня. Зная об этом обстоятельстве, Фокар отлично понимал, насколько необходимо в каждое своё выступление вставлять несколько воинственных фраз, чтобы угодить фанатичным сторонникам, на которых он опирался. Даже в Клошмерле, в день всеобщего примирения, он не удержался от нескольких слов, метящих в Александра Бурдийя. – Поколения следуют друг за другом, как волны, которые бьются о прибрежные утёсы, постепенно их подтачивая. Будем же крушить, как прежде, скалу застарелых заблуждений, постыдных привилегий, себялюбия, злоупотреблений и возрождающегося неравенства. В своё время люди заслуженнные и достойные уважения сумели быть хорошими слугами Республики. Теперь венчают славой, и это – справедливое деяние. И никто не радуется этому больше, чем я. Но в Древнем Риме консул, увенчанный лаврами, среди своего триумфа слагал полномочия и передавал их более энергичным молодым полководцам. И это было справедливо, это было благородно, это составля величие отчизны. Демократия не терпит застоя! Никогда! В старое время государства гибли из-за неповоротливости и трусливого мягкосердечия по отношению к развратителям. Мы, республиканцы, не повторим этой ошибки. Мы будем сильны. С твёрдым сердцем мы пойдём навстречу будущему. Мы будем великодушны, справедливы и отважны, ибо этого требует наш идеал, к торый приведёт человечество на новую ступень – к высшему достоинству и высшему братству. Вот почему, мой дорогой Бурдийя, сейчас, когда на вашем челе сияет венок незапятнанной славы, под триумфальными арками, воздвигнутыми в прекрасном Клошмерле – в вашем родном городе (об этом только что говорили в подобающих выражениях), я заверяю вас, как человека, который показал всем пример и достойно прожил свою жизнь: «Не беспокойтесь! Республика, которую вы так любили и которой вы так верно служили, сохранит, благодаря вам, свою молодость, свой блеск, свою красоту».