Клошмерль - Шевалье Габриэль. Страница 72

Так вот, сидим мы, значит, у Артюра, спокойные и малость размякшие от приятного самочувствия, которое даёт винцо, выпитое натощак. По правде сказать, мы даже ни о чём не думали и ничего не ожидали, кроме как окончания мессы, чтобы ещё разок поглядеть на женщин, идущих из церкви, – это было у нас самым большим воскресным удовольствием. Вдруг послышался чей-то крик. Тут мы поднялись с места и бросились к окошку и к выходу. То, что мы увидали, было поистине сногсшибательным и могло привести в дрожь хоть кого. Попытайтесь-ка представить себе всё это, если сумеете.

По «Тупику монахов» шествовало нагишом страшнейшее чучело, с чётками вокруг брюха и с шапочкой на самой макушке и чуток набекрень. Попробуйте угадать, кто это был? Пютешка, сударь мой! Она шла совершенно голая, с разъярённой физиономией, жестикулировала и непрестанно болтала такие гадости, которые могли бы обратить в бегство целый полк зуавов. Сразу видно: помешанная! Это было какое-то особое сумасшествие, его называли как-то на «ическое»…

– Эротическое, господин Босолей?

– Вот-вот, как раз оно. Эротическая помешанная – вот во что превратилась наша Пютешка в октябрьский денёк, в самый час воскресной мессы. Ясное дело: это всё приключилось из-за её знаменитой добродетели, которую она так и не сумела никому всучить. Так что, если эту самую добродетель употреблять не так, как надо, она может довести чёрт-те до чего. Такая долгосрочная добродетель – негигиенична, как сказал потом доктор Мурай, а он всё ж таки понимает в таких вещах побольше, чем кюре Поносс. Но это к делу не относится.

Увидев, что она шагает в таком наряде, все застыли как вкопанные, и больше из любопытства, чем ради удовольствия – ведь то, что она показывала, было не очень-то красиво. Господи всемогущий! Если бы нам довелось встретить в таком виде Жюдит, Адель и дюжину других, мы бы охотно и даже с радостью бросились к ним, чтобы оказать им помощь собственными руками. Но Пютешка была такая противная и такая жалкая! Увидев, какая она кошмарная страхолюда, мы поняли, откуда пошёл её зловредный нрав. Эта злобная святоша была так ужасно тоща, что, явись она вам во сне, вы бы проснулись в холодном поту. Она состояла из одних костей, едва обтянутых дряблой кожей, утыканной как попало жёсткими волосами, какие бывают у диких зверей. Её тело было такого цвета, что можно было подумать, будто бы она каталась в дерьме. Её рёбра были похожи на обручи от бочки, грудь была дряблая и болталась, как старый носок. Живот у неё был заострённый и морщинистый – сразу было видно, что он служил только для пищеварения. Но страшнее всего были ноги. Между её ляжками было пространство в добрых три пальца. Женские ляжки, которые не соприкасаются, – не знаю ничего более отвратительного. Это напоминало скелет. А какие ягодицы, сударь? Они были точь-в-точь как два ребристых ореха, сморщенные, как сушёная груша, и приблизительно такие же аппетитные. Лицо было ещё безобразнее, чем обычно, а голос пронзительнее скрипа отсыревшей двери. Одним словом, она была страховидна повсюду, куда ни глянь.

У нас не было времени прийти в себя от удивления: как есть нагишом эта помешанная прямёхонько через главную дверь зашла в церковь, распевая похабнейшие песнопения. Тут мы кинулись все вслед за ней, потому как были уверены, что её появление в самый разгар большой мессы будет презабавной штукой.

Это оказалось ещё забавней, чем мы предполагали. Продолжая горланить, она пошла прямо на серёдку церкви. Прихожанки завопили от ужаса, как если бы они увидели самого дьявола в женском обличье, отчего он казался ещё страшнее. А Поносс, который только что обернулся, чтобы сказать своё «доминус вобискум», так и замер, разинувши рот. Он только и нашёлся, что несколько раз промямлить: «Дорогая мадемуазель, дорогая мадемуазель… но ведь это же неприлично!» Поноссовы слова обернули на него всю ярость этой умопомрачительной ханжи, и она принялась разносить его на все корки и обвинять во всех свинствах, какие только может учинить мужчина над слабым созданием. В то же время она воспользовалась всеобщим удивлением и, поднявшись на кафедру, начала произносить такую сумасшедшую проповедь, какой наверняка не слыхали ни в одной церкви. Тут, наконец, Никола, очнувшись от изумления, оставил свою пику и зашагал к кафедре, чтобы стянуть её оттуда. Но, как только он подошёл к лесенке, он получил прямо в физиономию все Поноссовы священные книги, а потом его со страшной силой треснули табуретом по голове. Если бы не форменная треуголка с перьями, это уложило бы его наповал. Всё-таки он был оглушён и потом уж ни на что не годился, тем более что у него уже были слабые ноги после подлого удара Туминьона (который бил-то его совсем не по физиономии). Так что Пютешка стала госпожой положения – голая посередь церкви, в шляпе, ещё больше съехавшей набок. Пришлось в это дело вмешаться всем сразу.

Люди кинулись к Пютешке со всех сторон, с приставными лесенками, а Туминьон, который имел на неё зуб, зашёл с тыла и сволок её вниз за волосы. Представляете себе такую воскресную службу! В конце концов, на эту чертяку навалились всем скопом, и её удалось отвести домой. Попозже явился доктор Мурай и после полудня увёз её на автомобиле в Вильфранш. На этот раз её уже одели и накрепко связали, чтобы она не шевелилась. Её заперли в Бурге, в сумасшедшем доме, и не было никакой надежды на её выздоровление. Ну, да о ней больше никто и не вспоминал. По правде сказать, это избавило наш город от порядочного ярма, ведь без неё не случилось бы такого множества событий, и Татав был бы ещё живёхонек, а ведь он, несмотря на всю свою глупость, наверное, предпочёл бы не помирать.

В общем, должен вам сказать, что Пютешка была самой зловредной паскудой, какая когда-либо поганила наш город. Ну а с другой стороны, она была разнесчастной девицей. Вам не кажется, сударь, что злые люди редко бывают счастливыми? Они отравляют сами себя. И Пютешка сделала собственную жизнь невыносимой. И это всё ж таки не её вина – ведь она не просила, чтоб её создали такой уродиной, что за всю её жизнь к ней не подошёл ни один мужчина. Если бы она получила свою долю, так же как другие, она не стала бы завидовать своим соседкам. Правильно говорят, что добродетель передка не согреет. Так что, с другой стороны, она была порядочной бедолагой, пострадавшей из-за нашего дурацкого мироустройства.

Так вот, значит, теперь я вам рассказал и про конец Пютешки. Он положил одновременно конец всей этой нашумевшей истории, и с тех пор у нас уже не видывали перепалок такого размаха – с убитыми и ранеными. И это очень хорошо, ведь людям невесело живётся, если они ругаются, дерутся, а то и приканчивают друг друга. И особенно, если всё это происходит в городе с хорошим вином, вроде как у нас. То, что вы сейчас пьёте – это «Клошмерль» 1928 года. Это был великий год. Урожай тогда был такой, что вино доходило до тринадцати градусов. Такое вино, сударь мой, и для папской мессы было бы в самый раз.

* * *

Ноябрь был холодным и снежным. К концу месяца термометр показывал восемнадцать градусов ниже нуля. Косые ветры мели главную улицу и пронизывали шерстяные платья неосторожных клошмерлян, рискнувших выйти из дому. Всё казалось тусклым под бесцветными небесами, где тучи передвигались, как потерявшие управление воздушные корабли. Они плыли так низко, что упирались в вершины Азергских гор. Вынужденные выпивать с оглядкой, клошмерляне забились в свои дома и хорошенько протопили печи. Их досуги были посвящены подробному обсуждению событий рокового года. Всё понемногу входило в свою колею. Солдаты убрались восвояси: после злополучных событий их в спешном порядке отозвали. Раны зарубцевались, сломанные конечности срослись, страсти утихомирились, соседи снова принялись беззлобно соседствовать, позабыв о своих обидах. Подле Артюра Торбайона, который окончательно выздоровел, медленно поправлялась Адель. Она снова заняла своё прежнее место в гостинице, и все находили, что это правильно, понимая, что торговое содружество, приносящее прекрасные барыши, не должно нарушиться из-за мелких семейных прегрешений, к тому же искупленных кровью. Восстанавливалось здоровье и у Тафарделя, но теперь он стал ещё более взбалмошным, ибо, сохранив склонность к вину, пил так неумело, что нередко ставил своё достоинство под удар. Хотя это и не бросалось сразу в глаза, но сильнее других пострадал швейцар Никола, так и утративший свою великолепную силу и удивительную гибкость ног. Скорее всего повинны в том были органические изменения от коварного удара, нанесённого Туминьоном в жаркой схватке шестнадцатого августа. Все узнали об этом из доверительного сообщения, которое сделала г-жа Никола содержательнице табачного магазина. В один прекрасный день, когда эти две дамы имели длительную беседу, г-жа Фуаш спросила у супруги церковного швейцара: