Девушка с жемчужиной - Шевалье Трейси. Страница 18
Там стоял хозяин. У него было хмурое лицо. Мне показалось, что он хочет одернуть своего патрона, но не решается.
— Грета, подлей-ка мне вина. — Питер-старший выскочил из комнаты с распятием и протянул мне бокал.
— Сию минуту, сударь.
Я дернула головой, чтобы освободить подбородок, и быстро пошла к Питеру. Спиной я ощущала, как за мной следят две пары глаз.
— Простите, сударь, но кувшин пуст. Я сейчас схожу за вином на кухню.
И я поспешила от них, держа кувшин так, чтобы они не заметили, что он полон.
Когда я вернулась на это место через несколько минут, меня дожидался только Питер.
— Спасибо, — тихо сказала ему я и наполнила бокал.
Он мне подмигнул:
— Стоило тебя выручить хотя бы для того, чтобы услышать, как ты меня называешь «сударь». Больше небось не придется.
Он поднял бокал, как бы насмешливо приветствуя меня, и выпил.
После праздника на нас обрушилась зима, и дом стал холодным и серым. Ждать больше было нечего. Надо было привести дом в порядок — и все. Девочки, даже Алейдис, стали капризничать, требовали внимания и ничем не хотели помогать. Мария Тинс большую часть времени проводила у себя наверху. У Франциска, который вел себя безукоризненно во время праздника, стало пучить животик, и он почти непрерывно плакал. Плакал он так пронзительно, что его было слышно везде — во дворе, в мастерской, в подвале. Катарина, к моему удивлению, была с ним терпелива и ласкова, но кидалась на всех прочих, даже на своего мужа.
Пока шли приготовления к празднику, я меньше думала об Агнесе, но теперь она не шла у меня из головы. Я все время думала о ней, напоминая сама себе собаку, которая лижет рану, чтобы она быстрей зажила, но делает себе только хуже.
А самое плохое было то, что хозяин на меня сердился. С того вечера, когда меня поймал в коридоре Ван Рейвен, может быть, даже с того дня, как он увидел улыбавшегося мне Питера, он почти перестал меня замечать. А я, как назло, все чаще сталкивалась с ним. Хотя он подолгу отсутствовал — в частности, чтобы сбежать от плача Франциска, — всегда почему-то получалось, что я входила с улицы, когда он выходил из дому, или спускалась с лестницы, когда он по ней поднимался. Или подметала комнату с распятием, когда он заглядывал туда в поисках Марии Тинс. Однажды, отправившись по поручению Катарины на Рыночную площадь, я встретила его и там. При каждой встрече он вежливо кивал и, не глядя на меня, уступал дорогу.
Я его чем-то обидела, но чем?
Мастерская тоже стала холодной и серой. Раньше в ней жизнь била ключом — здесь писались картины. Теперь же, хотя я старательно сметала оседавшую на мебели пыль, это была просто пустая комната, в которой вроде бы ничего, кроме пыли, и не могло появиться. Мне было очень жаль, что мастерская стала таким печальным местом и я больше не могу находить в ней убежище.
Как-то утром Мария Тинс пришла отпереть мне дверь мастерской и обнаружила, что она уже отперта. В полумраке мы различили, что хозяин спит за столом, положив голову себе на руки. К двери он был обращен спиной, и Мария Тинс попятилась.
— Наверное, пришел сюда, чтобы не слышать плача малыша, — пробормотала она.
Я попробовала еще раз заглянуть в комнату, но она загораживала дверь. Потом тихо ее прикрыла.
— Уберешься попозже. Не беспокой его.
На следующее утро я открыла в мастерской все ставни и стала оглядываться, ища, что бы мне тут сделать — что-нибудь потрогать, против чего он не станет возражать, что-нибудь передвинуть, чего он не заметит. Все стояло на своих местах — стол, стулья, письменный стол, заваленный книгами и бумагами, комод, где хранились кисти и нож, аккуратно положенный сверху, прислоненный к стене мольберт, рядом с которым лежали чистые палитры. Те вещи, которые он изобразил на картине, или были убраны в кладовку, или вернулись в дом, где их использовали по назначению.
Колокол Новой церкви начал отбивать время. Я подошла к окну и выглянула. К шестому удару я уже знала, что сделаю в мастерской.
Я подогрела воды, захватила мыло и чистые тряпки, принесла их в мастерскую и принялась мыть окна. Чтобы добраться до верхних рам, мне пришлось вскарабкаться на стол.
Я домывала последнее окно, когда вошел он. Предчувствуя недоброе, я опасливо обернулась через плечо.
— Сударь, — проговорила я, не зная, как объяснить мой внезапный порыв отмыть окна.
— Стой!
Я испуганно замерла.
— Не шевелись.
Он смотрел на меня, словно увидев призрак.
— Простите, сударь, — сказала я, опуская тряпку в ведро с водой. — Мне надо было спросить у вас разрешения. Но вы ведь сейчас все равно ничего не рисуете, и…
Он как будто не сразу понял, о чем я говорю, потом покачал головой:
— А, ты про окна. Можешь продолжать.
Мне не очень хотелось мыть окна в его присутствии, но, поскольку он, видимо, не собирался уходить, у меня не было выхода. Я пополоскала тряпку, выжала ее и начала снова протирать стекла.
Покончив с окном, я отступила посмотреть, как оно выглядит. Через стекло лился чистый свет.
— Вам так больше нравится, сударь? — спросила я.
— Посмотри на меня опять через плечо.
Я выполнила его требование. Он внимательно в меня вглядывался. Наконец-то он опять стал обращать на меня внимание.
— В комнате стало светлее, — сказала я.
— Да, — отозвался он. — Да.
На следующее утро стол опять был отодвинул в угол и накрыт красно-желто-синей скатертью. У задней стены стоял стул, а над ним висела карта.
Он опять взялся за работу.
Отец попросил меня еще раз описать картину.
— Но с прошлого раза ничего не изменилось, — возразила я.
— Я хочу послушать еще раз, — настаивал отец, наклонившись со стула поближе к огню. Он напомнил мне маленького Франса — который не хотел смириться тем, что в кастрюле ничего не осталось. В марте отец часто срывался. Он не мог дождаться, когда наконец кончится зима, станет теплее, появится солнце. В марте никогда не знаешь, какой ждать погоды. Случались теплые дни, которые обещали приближение весны, потом небо опять затягивали серые тучи и земля обледеневала.
Я родилась в марте.
Ослепнув, отец особенно невзлюбил зиму. Все остальные чувства у него обострились, и он острее чувствовал холод, затхлый воздух; безвкусный суп был противнее ему, чем матушке. Долгая зима усугубляла его страдания.
Я жалела его. При каждой возможности я притаскивала ему вкусные кусочки из нашей кухни — сушеные абрикосы, вишни, холодную сосиску. Однажды я принесла ему горсть сушеных лепестков розы, которые нашла у Катарины в шкафу.
— Дочь булочника стоит в ярко освещенном углу возле окна, — начала я в сотый раз описывать картину. — Лицо ее обращено к нам, но глаза устремлены в окно, которое находится справа от нее. На ней облегающая жилетка из шелка и бархата, темно-синяя юбка и белый капор, концы которого свисают ниже подбородка.
— Так, как ты носишь? — спросил отец. Раньше он никогда про это не спрашивал, хотя я каждый раз описывала капор точно так же.
— Да, как я. Если долго вглядываться в капор, — поспешно добавила я, — начинаешь замечать, что он рисовал его не белой краской, а синей, фиолетовой и желтой.
— Но ты же сказала, что на ней белый капор.
— Да, и это самое странное. Он написан многими красками, но когда на него глядишь, он кажется белым.
— Изразцы разрисовывать проще, — проворчал отец. — Все делаешь синей краской — темно-синей для рисунка, светло-синей для теней…
Изразец — это просто плитка, подумала я, ему далеко до его картин. Я хотела объяснить отцу, что белый цвет состоит из многих оттенков. Этому научил меня хозяин.
— А что она делает? — помолчав, спросил отец.
— Одной рукой она взялась за оловянный кувшин, который стоит на столе, а другой приоткрыла окно. Она собиралась выплеснуть воду из кувшина за окно, но помедлила, не то задумавшись, не то увидев что-то в окне.