Девушка с жемчужиной - Шевалье Трейси. Страница 28
Я сидела как на иголках, и даже Таннеке, которая старалась меня игнорировать, заметила мое состояние.
— Что это с тобой, девушка? — спросила она. Она теперь, следуя примеру своей хозяйки, называла меня не по имени, а «девушкой».
— Ничего, — ответила я. — Расскажи мне про тот случай, когда сюда в последний раз приходил брат Катарины. Я слышала об этом на рынке. Говорят, ты тогда отличилась.
Я надеялась, что лесть отвлечет ее внимание от того, как неуклюже я уклонилась от ответа на ее вопрос.
На секунду Таннеке гордо выпрямилась, но, вспомнив, кто ее спрашивает, буркнула:
— Не твое дело. Нечего совать нос в чужие дела.
Несколько месяцев назад она бы с наслаждением рассказала мне историю, которая выставляла ее в таком выгодном свете. Но вопрос задала я, а мне она отказывалась доверять и не собиралась ничего рассказывать, хотя ей, наверное, было жаль упускать такую возможность похвастаться.
И тут я увидела его — он шел по Ауде Лангендейк по направлению к нам, опустив поля шляпы, чтобы защитить глаза от яркого весеннего солнца и сбросив с плеч плащ. Вот он подошел к нам. Я не смела поднять на него глаза.
— Добрый день, сударь, — совершенно другим тоном пропела Таннеке.
— Здравствуй, Таннеке. Греетесь на солнышке?
— Да, сударь, я люблю, когда солнце светит мне в лицо.
Я сидела, опустив глаза на шитье, но почувствовала, что он смотрит на меня.
Когда он ушел, Таннеке прошипела:
— Что за манеры — не отвечать господину, когда он с тобой здоровается? Стыдись!
— Он разговаривал с тобой.
— Естественно. А ты не смей грубить, а не то быстро вылетишь из этого дома на улицу.
Наверное, он уже поднялся в мастерскую и увидел, что я натворила.
Я ждала, едва держа в руке иголку. Не знаю, чего я ожидала. Что он станет ругать меня на глазах у Таннеке? Что он впервые повысит на меня голос? Скажет, что я погубила картину?
А может, просто стянет синюю ткань книзу, как она была раньше. И ничего мне не скажет.
Вечером я мельком видела его, когда он спускался к ужину. Вид у него был ни сердитый, ни веселый, ни озабоченный, ни спокойный. Не то чтобы он меня игнорировал, но и не повернул головы.
Перед тем как лечь спать, я посмотрела, сдернул ли он синюю ткань на прежне место.
Нет, не сдернул. Я поднесла свечу к мольберту. Красно-коричневой краской он наметил на холсте новые складки ткани. Он согласился со мной!
Я легла спать, улыбаясь.
На следующее утро он вошел, когда я вытирала пыль вокруг шкатулки. Он никогда раньше не видел, как я измеряю расстояние между предметами. Я положила руку вдоль края шкатулки и подвинула шкатулку вдоль нее, чтобы вытереть под ней пыль. Когда я посмотрела через плечо, он стоял и наблюдал за мной. Он ничего не сказал, я тоже — мне надо было вернуть шкатулку точно на то же место. Затем я стала прикладывать мокрую тряпку к синей ткани, чтобы собрать с нее пыль, стараясь не помять новые складки — те, что сама же и уложила. Мои руки немного дрожали.
Закончив уборку стола, я посмотрела на него.
— Скажи, Грета, почему ты передвинула ткань?
Он говорил тем же тоном, каким у нас дома спрашивал про овощи.
Я подумала минуту.
— Женщина так безмятежно спокойна, что хочется внести какой-нибудь беспорядок в ее окружение, — объяснила я. — Что-то такое, на чем остановился бы взгляд, но что одновременно было бы приятным для глаз. Вот я и решила, что ткань должна как бы повторять положение ее руки.
Он долго молчал, глядя на стол. Я ждала, вытирая руки о фартук.
— Вот уж не думал, что научусь чему-то от служанки, — наконец проговорил он.
В воскресенье матушка подошла послушать, как я описываю отцу новую картину. Питер, который пришел к нам обедать, сидел на стуле, уставившись на солнечный зайчик на полу. Когда мы говорили о картинах моего хозяина, он никогда не участвовал в разговоре. Я не сказала им, как поменяла расположение предметов на столе и заслужила этим одобрение хозяина.
— По-моему, эти картины не возвышают душу, — вдруг хмуро заявила матушка. Раньше она никогда не высказывала мнения о его картинах.
Отец удивленно повернул к ней лицо.
— Зато набивают кошелек, — сострил Франс, пришедший навестить родителей, что не так-то часто с ним случалось. В последнее время он всякий разговор сводил на деньги. Допрашивал меня, дорогой ли мебелью обставлен дом на Ауде Лангендейк, просил описать накидку и жемчуг, в которых позировала жена Ван Рейвена, инкрустированную шкатулку и ее содержимое, размер и количество картин в доме. Но я обо всем этом особенно не распространялась: мне было стыдно плохо думать о собственном брате, но я боялась, не подумывает ли он о более быстрых способах обогащения, чем тяжелый труд на фабрике. Конечно, пока что он мог об этом только мечтать, но мне не хотелось подогревать эти мечты, рассказывая о дорогих вещах, недоступных ему — или его сестре.
— Что ты имеешь в виду, матушка? — спросила я, игнорируя выпад Франса.
— Мне не нравится, как ты описываешь эти картины. С твоих слов можно подумать, что на них изображены религиозные сцены. Что эта женщина на картине — Святая Дева Мария. А на самом деле это просто женщина, которая пишет письмо. Ты вкладываешь в эти картины смысл, которого у них нет и которого они не заслуживают. В Делфте тысячи картин. Они висят повсюду — не только в богатых домах, но и в харчевнях. На рынке можно купить такую картину за твое двухнедельное жалованье.
— Если бы я это сделала, — отрезала я, — вы с отцом две недели сидели бы без хлеба и умерли бы с голоду, так и не увидев купленной мной картины.
У отца дрогнуло лицо. Франс, который крутил в руках бечевку, завязывая на ней узлы, застыл без движения. Питер поднял на меня глаза.
Матушка ничего не возразила. Она редко высказывала свои мысли вслух. И каждая такая мысль дорогого стоила.
— Прости, матушка, — пробормотала я. — Я вовсе не хотела сказать, что…
— Ты, вижу, совсем там вознеслась, — перебила она меня. — Забыла, кто ты и кто твои родители. У нас честная протестантская семья, которой нет дела, что там принято в мире богатых людей.
Ее слова были как удар хлыстом. Я опустила глаза. Она говорила как мать, и я в свое время скажу то же самое своей дочери, если у меня возникнут опасения, что она может сбиться с пути. Хотя ее слова меня обидели — так же как и пренебрежительный отзыв о его картинах, — я понимала, что в них была большая доля правды.
В этот вечер Питер не стал меня задерживать в темном закоулке.
На следующее утро мне было тяжело смотреть на картину. Он уже выписал ее глаза и высокий лоб, а также складки на рукаве. Я смотрела на сочный желтый цвет с особым удовольствием и одновременно с чувством вины, которое во мне породили слова матушки. Я попробовала представить себе, что законченная картина окажется на стене палатки Питера-старшего, что эту простую картину, изображающую женщину, которая пишет письмо, можно будет купить за десять гульденов.
Нет, такое не укладывалось у меня в голове.
В тот день он был в хорошем настроении — иначе я не обратилась бы к нему за разъяснениями. Я научилась угадывать его настроение — не из его немногочисленных слов и не по выражению его лица (это лицо не так уж много выражало), а по его манере ходить по мастерской и чердаку. Когда у него было легко на душе и работа шла хорошо, он ходил быстро и решительно, не делая ни одного лишнего движения. Казалось, что он вот-вот замурлычет или начнет насвистывать мотив — только у него не было склонности к музыке. Если же дело не ладилось, он время от времени останавливался, глядел в окно, переступал с ноги на ногу, вдруг шел к лестнице и, поднявшись до половины, возвращался назад.
— Сударь, — начала я, когда он поднялся на чердак, чтобы смешать натертые мной белила с льняным маслом. В это время он писал меховую оторочку на рукаве. В этот день жена Ван Рейвена не пришла, но, оказывается, он мог писать отдельные части картины и без нее.