Ангелы террора - Шхиян Сергей. Страница 17
— Прошу, не суди меня строго, — предложила развивать тему нравственности вольная революционерка, когда наши губы, в конце концов, распались по естественным причинам — нам не хватило воздуха, — такое случилось со мной в первый раз в жизни!
— Со мной тоже, — без лукавства сказал я, правда, имея виду совсем другое, чем то, что она.
Действительно, последние два часа со мной происходило что-то необычное.
Такого острого желания обладать женщиной я давно не испытывал. Не в силах сдержать эмоции, я, буквально как подросток, терзал под шубой ее мягкую, нежную плоть, да еще, как вурдалак, скрипел зубами. Все это в свою очередь так завело Александру Михайловну, что и она за компанию начала прерывисто стонать и дала полную волю своим рукам.
— Какой ты необузданный! — шептала она, подставляя лицо и тело моим рукам и губам. — Это волшебство! А ты знаешь, что я замужем? — совершенно, по моему мнению, ни к месту, вдруг спросила она.
— Догадываюсь, — ответил я, — мне называли твою девичью фамилию, кажется Домонтович? А что это меняет?
— Я не живу с мужем, — не отвечая на мой вопрос, сказала она, — но у меня есть другой близкий человек…
— Только один? — чуть не ляпнул я, отвлекаясь от упоительного блаженства предощущения обладания, однако вовремя поймал себя за язык. — И кто это?
— Он замечательный человек, его зовут Александр Саткевич.
— Он что, сейчас в имении? — с тревогой спросил я. Любовный треугольник в данный момент меня никак не прельщал.
— Нет, Александр в Петербурге. Он служит в Генеральном штабе, — задумчиво ответила Александра Михайловна, и я почувствовал, что она внутренне и физически от меня отстранилась. — Он хочет, чтобы я развелась с мужем и вышла за него. Меня это очень волнует…
— Что именно? — спросил я без особого интереса к теме ее личной жизни. Меня в тот момент больше волновали низменные страсти, а не моральные и семейные проблемы. Александра отодвинулась и откинула голову на спинку мягкого сиденья. Мне пришлось отпустить ее и включиться в беседу.
— Ты не хочешь разводиться?
— У нас все так сложно получается. Я хотела, чтобы он женился на моей подруге Зое Шадурской, — говорила она. — Зоя такое чудо! Мы даже начали жить вчетвером, коммуной, и…
Сначала я подумал, что Александра Михайловна говорит о шведской семье, но сообразил, что для ее времени такое слишком круто, и спросил другое:
— И ты сама влюбилась в этого Саткевича?
— Откуда ты знаешь? — поразилась она.
— Догадался, — не очень любезно ответил я. Говорить в ответственный момент, когда мои руки увлеченно обследовали «новые владения», о старых привязанностях со стороны Коллонтай было не очень тактично. Она не обратила внимание на мой тон и продолжила облегчать душу:
— Да, я полюбила Сашу, но не могу оставить и Володю.
— Откуда взялся еще и Володя?
— Володя — это мой муж, Владимир Коллонтай.
— А…. — только и нашелся протянуть я. Получалось, что я в этой компании вообще сам четвертый.
Заведи она такой разговор раньше, я, скорее всего, не сидел бы сейчас в темноте возка. Сложные любовные многоходовки меня никогда не привлекали. Особенно, если в дело шли русская трагичность и душевные надрывы. Любителей бесконечно выяснять отношения вместо того, чтобы просто любить или, в крайнем случае, ненавидеть, больше чем достаточно, но это совсем не мое амплуа. Потому я не поддержал тему любовного многоугольника и вернул руки на старое место, под теплую полу шубы Коллонтай.
— Ты только посмотри, какая чудесная ночь! — воскликнула Александра Михайловна, вздрагивая от особенно откровенной ласки, внешне стараясь остаться спокойной светской дамой.
Я мельком глянул в небольшое окошко. Ничего необыкновенного, на мой взгляд, во вьюжной ночи не было. Только то, что от выпавшего снега стало немного светлее, но так, чтобы можно было любоваться зимними панорамами Подмосковья.
— Да, красиво, — неопределенно ответил я. Потом добавил, чтобы сделать ей приятное: — Действительно, чудесная ночь.
— Тебе не кажется, что снежинки похожи на белых пчел, которые летят в свой огромный улей? Посмотри, какие расплывчатые очертания леса и поля, как это не похоже на Италию, и как все у нас величественно и масштабно. Мне кажется, что в России, огромной, бедной, несчастной, заложен дух нового времени. Уже ее бесконечные размеры имеют космические масштабы. А здесь такая мне знакомая красота очертаний, и здесь я начала постигать основы марксизма! Когда наш народ, наконец, станет свободным и счастливым, и мы, гордые и сильные люди, создадим новый прекрасный мир!
— И в огороде у нас будет расти бузина, а в Киеве жить дядька, — так и хотелось сказать мне, запутанному этой феерической женщиной в красотах ветреной осенней ночи и гимне освобожденного труда.
— Тогда, когда труд станет свободным, а люди гордыми и красивыми, только тогда нам, революционерам, по-настоящему можно будет посвятить себя искусству, — докончила свой монолог Александра Михайловна.
Я промычал что-то одобрительное. Она не слушала, упиваясь красотой и звучностью своих слов:
— Ты любишь стихи? — меняя тему разговора, спросила она.
— Вообще-то люблю.
— Прочитай то, что тебе особенно нравится.
Сбитый с «темпа» странными переменами в настроении молодой женщины, резко меняющимся, не в «контексте» происходящего действия, я с усилием выбрался из эротической расслабленности.
— Что тебе прочитать? Ты любишь лирическую поэзию? — чтобы только что-то сказать, спросил я.
— Да, да, она чудесная! — с неожиданным пылом воскликнула Шурочка. — Я люблю, люблю!
— Вообще поэзию? — только и нашелся глупо переспросить я.
— Я люблю все возвышенное! Все тонкое и изящное! А ты, ты любишь?!
Шурочка говорила взволновано, с напором. Мне показалось, что я пропустил какой-то момент разговора, таким неожиданным и необъяснимым был ее восторг.
— Да, да, конечно, я тоже, — тусклым голосом ответил я.
— Ах, как трудно встретить сердце, которое бьется в унисон с твоим! — далее заявила революционерка и почему-то заплакала.
Я прижал ее к себе и начал молча гладить влажные от слез щеки. Что с ней происходит, я попросту не понимал. Пришлось, как она и просила, привлечь на свою сторону поэзию. Хорошие стихотворения — замечательная палочка-выручалочка, особенно когда не знаешь, что говорить:
Снег идет, снег идет.
К белым звездочкам в буране
Тянутся цветы герани
За оконный переплет.
Снег идет, и все в смятенье,
Все пускается в полет,
Черной лестницы ступени,
Перекрестка поворот.
Снег идет, снег идет,
Словно падают не хлопья,
А в заплатанном салопе
Сходит наземь небосвод…
Как мог проникновенно читал я, а Александра Михайловна сидела, откинувшись на мягкую спинку и, не отрываясь, смотрела в маленькое окошко экипажа. Когда я окончил чтение и замолчал, сам зачарованный красотой простых слов Бориса Пастернака, она только вздохнула:
— У нас снег и холодно, а в южной Италии сейчас еще совсем тепло.
Меня немного покоробило такое отношение к хорошей поэзии, особенно после ее недавних непонятных восторгов. Спорить об итальянской погоде я не стал, ждал, куда разговор пойдет дальше. Однако, она больше ничего не сказала, молча придвинулась и обожгла лицо своим горячим дыханием.
Я притянул ее к себе и нашел теплые, мягкие губы…
Вскоре кончилась разбитая дорога, и экипаж пошел ровнее. Мы въехали на темный двор и остановились около парадного крыльца. Я выскочил из кареты, обежал ее, рывком открыл дверцу и буквально выдернул из нее женщину в растерзанной одежде. Кучер, сидевший на высоких козлах, тактично не глядя в нашу сторону, крикнул на лошадей, и они затрусили в глубину двора к темневшей конюшне. Нашего приезда, видимо, никто не ждал, и встречать нас не вышли. Я не удержался и опять заключил, вернее будет сказать, схватил Александру Михайловну в объятия, впился в ее губы. Слезы и странность ситуации подействовали на меня возбуждающе.