Псаломщик - Шипилов Николай Александрович. Страница 47

Позади, как бурные аплодисменты, уже слышались шлепки Натальиных тапок. Она кричала:

– У вас зажигалки есть, мужчины-ы-ы?

– Остановись, ворон! – сказал мне Юра. – Куда летишь, крыла плаща раскинув? Подождем даму.

– Здесь с тобой, Наточка, хорошо, как на панели, – сказал Юра, когда она поравнялась с нами. – А папироской тебя на загостить?

– Загости, керя. Трое суток не курила. Не хотела дышать на Ванечку табачищем!

– Неужели так серьезно? А-а! Да-да: вы ведь здесь все хворенькие! На голову…

– Твои остроты в свое время привели меня, Юра, к супружеской неверности!

– Ну, это ничего. Мулька не прокатила. Это ведь еще до твоего крещения было! Зато теперь Грека имеет тебя верную и правоверную!

– Да замолчите, вы, служба быта! – хмель совсем выветрился, и слова пустой перепалки стали быстро пустошить мою душу. – Надоело! Ты, Юра, в частности, надоел! Произошло чудо – человек преобразился! Сколько можно зубоскалить!

– Шутишь? Не шутишь? Да я и сам себе надоел, – печально вдруг сказал Юра, когда по тылам приемного покоя мы вышли на уличный пандус. – Спасу нет. Вот те крест! Может быть, это в такой чудовищной форме у меня проистекает истерика?

Я посмотрел в его невинные глаза – и принял сказанное за чистую правду.

– Возьми, Натаха, мой пиджак – озябнешь… – он накинул пиджак на плечи Натальи. Она снова тихо заплакала, жалея Ивана Георгиевича и восхищаясь вместе с ним на небеса. Но увидела мою кислую, как я могу предположить, мину и уверенным жестом бывшей жены достала из кармана Юриного пиджака носовой платок. Она сказала: – А ты, грубый писака, не подглядывай за тонкими чувствами… – и тут же начала: – Юра, ты мне пиджак насовсем отдал?

– Тьфу, ты! – в сердцах уже сказал я.

Она замолчала под своим пиджаком. Только спросила:

– Чего ты? Нежные все кругом… Как итальянские колготки…

Но ирония вместе со всеми ее ржавыми механизмами опустошала меня хуже водки, когда не хочешь, а тебе навяливают: выпей да выпей. В разговоре случайно выяснилось, что вчерашние день и ночь выпали из моей памяти.

– А мне казалось, что и дня не прошло…

– День был хороший – водка плохая. Не переживай. То-то тебя – ни я, грешная, ни отец Христе.. как же, как же это…

– …дул? – уточнил я.

– Да, Петя! Дул! Он не мог найти тебя с семью собаками, керя!

– Что это он псарню-то развел?

– Ага! Очень красиво, очень интеллигентно! – воскликнула Наташа. – Сам первый начал! А я фигурально выразилась. Отец Христодул просил тебя, как откопаешься, позвонить Ане. Сделай это непременно.

Мы вернулись в палату.

8

Все шло своим чередом. За окнами сгущался ранний сумрак ноябрьского воскресенья.

Толстячок Иван Георгиевич лежал тихий, маленький, доверчивый, похожий на щенка сенбернара, в своих зеленовато-желто-черных очках на подглазьях. Лишь иногда он поправлял повязку на седой голове.

По седьмой молитве иерей взял стручец седмый и, омочив во святой елей, помазал болящего. С тем начал молитву:

– Отче Святый, Врачу душ и телес, пославый Единороднаго Твоего Сына, Господа нашего Иисуса Христа, всякий недуг исцеляющаго, и от смерти избавляющаго, исцели и раба Твоего Ивана, от обдержащия его телесныя и душевныя немощи, и оживотвори его благодатию Христа Твоего…

Я, грешный, отвлекался. Несмотря на высокий молитвенный настрой, меня знобило от прикосновения к чуду. Оставаясь светским человеком, простым и нерадивым мирянином, я не мог измениться в один раз, как этот тбилисский грек. Мне казалось, что глаз смиренней и опытней, чем эти его недавние буркала, я не видел нигде. Казалось, что этот человек отныне может жить, уже не произнося слов – ему этого не надо. Мне казалось, что он облачен в рубашку, которая легче и надежней бронежилета, что руки его, держащие свечу, никогда не касались грязных денег и чистых дев.

– …бессребреников Космы и Дамиана, Кира и Иоанна, Пантелеймона и Ермолая, Сампсона и Диомида, Фотия и Аникиты; святых и праведных богоотец Иоакима и Анны и всех святых…

Вспоминался далекий дом в степи, где смотрел, может быть, из окна на почерневшие зимние прясла мой Ваня. Подышит на стекло, потрет – и смотрит. За плетнями, за пряслами – дорога. Куда уведет она моего белоголового мальчишку? «… Мама, дай мне еще чего-нибудь святого…» Как же, Ваня! Выходит так, сынок, что если твой папа не убьет их – они убьют тебя, спроси Алешу. Что же прикажешь мне делать, сынок? Ну, будем мы с тобой сидеть у окон, топить стульями с табуретками печку и ждать, что нас придут убивать. Если холодом, голодом не выморят нас эти дети Арбата – заберут на войну, на которую сами не смотрят даже по тиви. Думаешь, я отдам тебя, Ваня? Как бы не так. Мой керя – дядя Юра – прав: мы с ним уже на войне. Мы должны убить их, чтобы жили и размножались наши дети…

– … Яко Ты еси источник исцелений, Боже наш, и Тебе славу возсылаем, со Единородным Твоим Сыном, и Единосущным Твоим Духом ныне и присно и во веки веков, аминь.

Батюшка Глеб велегласно возгласил: «Царю Святый», положив Евангелие на голову Ивана Георгиевича, прочел отпуст, причастил грека. Приблизил крест к его фиолетовым губам:

– Целуй крест, раб Божий Иван, на одре лежащий…

Тот поцеловал крест, потом Евангелие и по-русски чисто произнес трижды, как научил его батюшка:

– Благословите, отцы святии, простите мя грешнаго.

Едва он произнес свою просьбу третий раз, как отец Глеб покачнулся, протянул мне знакомый складенек с изображением Спасителя:

– Подержи, Петя…

Он выскочил в коридор – туда, где ждали окончания соборования наши друзья.

«Астма…» – укладывая в батюшкин саквояж утварь, привычно подумал я. И когда Иван Георгиевич с тревогой спросил меня: – Щто с батюшкой? – я и ответил легкомысленно:

– Астма, Иван Георгиевич!

– Я выписал Натаще чэк для ваше имья, Петр. Стройтэ храм. Я уже говорыль батюшке, что у меня одно условие: хочу лежать в церковной ограде, когда Господь мьеня вострэбует… Прощай, брат…

Не моя ли кровь его преобразила? – мелькнула искусительная мысль. Я пожал плечами, в смятении душевном поблагодарил его словами «спаси вас Бог!» и вышел вслед за батюшкой из реанимационного бокса.

Отец Глеб стоял спиною к стене и рвал своими легкими руками невидимую петлю на худенькой шее, по-рыбьи хватал посиневшими губами больничный воздух, глаза его закатывались..

– Юрка-а-а! – закричал я, подхватив батюшку под силки. – Наташа-а-а! Врача-а-а!

Утирая на ходу губы, с лицом, испачканным губной помадой, из кабинета доктора Ксении выскочил Медынцев.

9

– На твои вопросы о современной церкви, Юра, отвечу просто. Внутри храма – нет ни старого, ни нового времени. Я – верующий, и веру у меня отнять не в силах ни дьявол, ни человек, ни вселенские катастрофы, – говорил отец Глеб, лежа в соседнем с Иваном Георгиевичем боксе. – И я буду бороться за веру Православную до тех пор, пока меня Бог не покинет…

Мы вчетвером стояли у его кровати. Незаметно подошла Ксения.

– Я служу Богу, Юра. А ты служишь революции. Это ведь та же литургия, но литургия безбожная… Безотеческая… Похоже, что революция – это расплата человека за то, что он неправильно живет, и в некотором смысле за то, что он живет вообще. Где-то я читал именно о таком понимании революции. Православная же Евхаристия, Юра, не отменяет земной борьбы за справедливость. Наоборот… Богом все дозволено. Все, что с любовью, с тоской по благодати. Запрещается ненавидеть… А мы живем в стране временно победившего атеизма. Разве вы не видите, Юра, что не просто уничтожает нас атеизм, а натравил нас друг на друга, и мы сами друг друга уничтожаем!..

– Нет, нет, нет! Не понимаю!.. Что надо сделать?

– Для этого следует – сесть в позе Будды на балконе и смотреть на облака или на звезды, – сказала вдруг Ксения нервно – нервы сдали.

– Что пишут умные люди? Они пишут, что атеизм – скрытый сатанизм… Веруйте, Юра, в Святую Троицу – в этом спасение души… А тело – полечим, правда, Ксения?