Емельян Пугачев. Книга 2 - Шишков Вячеслав Яковлевич. Страница 50
Состояние духа Падурова было зыбкое. Его влекли боевые подвиги, но и татарка Фатьма не выходила из ума. За царским обедом она не показывалась.
Шербет и свежий сотовый мед подавал Али. Падуров не досидел до конца пиршества, сказавшись больным.
Прогулялся по селению. Вдруг захотелось написать далекому товарищу.
Толмач Идорка отвел его в избу своего знакомца, бедняка-татарина. Падуров вынул из сумки бумагу с походной чернильницей, стал писать:
«Вот, друг любезный Гриша!
Поди, не забыл еще, как мы с тобой под конец наших заседаний в Грановитой палате сдружились. И много кой-чего путного говорено было меж тобой да мной насчет крестьян крепостных да бар. И был промежду нас уговор, что ежели где случится огневой мятеж, вроде Разина Степана, быть нам на том мятеже вместе, стоять за правду вместе. Сообщаю, любезный приятель мой, что я свое слово сдержал. Ежели тебе еще не ведомо, то не замедля узнаешь, что на Яике поднялись искать своих прав казаки. Я с пятью сотнями оренбуржцев передался на их сторону. Ныне нахожусь при особе государя Петра Третьего, чудесной силой явившегося к нам на защиту угнетенных».
Далее Падуров подробно описал свою первую встречу с государем, длительные беседы с ним, ход начавшихся военных действий, сочувствие народа, который все больше да больше прилепляется к «батюшке».
«Доподлинный ли он государь Петр Федорыч, уверить тебя не могу. За одиннадцать лет скитаний в народе, как он говорит, он и впрямь мог многое из науки растерять и натуральное обличье утратить. Старые казаки, в оно время бывшие самовидцами царя в Петербурге и в Ранбове, те признают его за истинного Петра Федорыча. Токмо, на мое мнение, раз я, от жизни своея отрекшись и оставя семью свою, положил за благо стать под знамена новоявленного спасателя народного, то не все ли мне едино, доподлинный ли он, или подставной от казаков самозванец? Лишь бы понимал, что к чему, да великим делом смыслил править.
Звать тебя сюда я не зову той причины ради, что, первое: попадет ли тебе в руки письмо сие, надлежащей уверенности не имею; второе: не ведомо мне, тот ли ты человек, чем был шесть лет тому назад.
Итак, пишу тебе токмо интереса ради. В протчем же, как на душу ляжет тебе, так и поступай. Посылаю я тебе сию экстру, да не ведаю, скоро ль ты её получишь».
На конверте надписал:
«Его высокоблагородию, господину офицеру Г. Н. Коробьину. Город Санкт-Петербург, Васильевский остров, каменный дом за № 5».
Пришел молодой Али в безрукавном, алого сукна, зиляне. Глаза горят.
— Чего носа повесил? — насмешливо спросил он Падурова и положил руку на его плечо.
— Да так чего-то… Вот письмо написал приятелю в Россию, да как доставить — ума не приложу.
— Твой ум кудой, — захохотал Али. — Давай сюда, батька мой мало-мало в Москов ездить будет, оттудова в Питер.
Падуров с готовностью передал письмо и объяснил, куда и кому его доставить.
— Слушай, Али… — начал Падуров и остановился. Поднял на юношу глаза, сердце забилось. Спросил:
— Твоя сестра Фатьма — девушка?
— Нет… вдов… Его хозяин туркам убит на война. Той неделя наша мулла казенный известье получил. Фатьма не плачет, Фатьма не любил его.
Сердце Падурова застучало еще сильней, к щекам кровь бросилась, он проговорил:
— Слушай, Али… На твоей сестре жениться хочу. Уж очень она, Али, по нраву мне пришлась.
Али снова захохотал, запрыгал на одной ноге и, явно шутя, сказал:
— Да она и так пойдет. Зачем жениться? Она велела тебе, пожалста, говорить: «Миленький мой, усатенькой».
Тогда Падуров вскочил, бросился обнимать Али.
Эта забубенная головушка — легкомысленный, но преданный Пугачёву оренбургский казак, когда попадал в боевую обстановку, всякий раз совершенно перерождался. Он тогда забывал свою оставшуюся в Оренбурге семью — жену и взрослого сына, забывал свой хорошо построенный дом и крепко налаженное хозяйство и, как отчаянный пловец, не имея твердой уверенности, переплывет он бурную реку или нет, безоглядочно бросался в пучину походной жизни.
— Слушай, Али, хороший мой, да ведь отец твой не отпустит ко мне Фатьму-то? Ведь у вас закон очень строгий.
— Какой тебе дело — отец! Теперя другой виремя, видишь — какой виремя. Беспарадка… Новый царь-осударь пришла, новый закон давать будет.
Кабы старый виремя, а то виремя сапсем другой. А я тоже… Я завтра адя-адя!.. С осударем ухожу.
— А где государь?
— Бачка-осударь с молодой татарам на луг скакать бросился. Шибко якши скачет… Адя-адя! Прамо стрела, прамо ветер. Пожалста…
Быстро вошла в избу набеленная, насурмленная, вся сверкающая Фатьма.
Сразу запахло цветами, степью, свежестью. Пораженный Падуров вскочил, замигал, не мог взять в толк, что ему делать.
По случаю приезда государя послеобеденное время Каргала проводила весело.
День был серенький, солнце то покажется, то надолго скроется в тоскливо ползущих облаках.
Блеклая степь, ярко разубранные кони, пыль. На невысоком взлобке разбита палатка из белой киргизской кошмы. Возле палатки два знамени, двое часовых; в открытой палатке — государь.
По склону взлобка и внизу — огромная толпа празднично одетых каргалинцев. Татары в длинных ситцевых, ниже колен, рубахах, в безрукавных зилянках, в цветных полосатых халатах, в голубых шабурах и бешметах, на чисто выбритых головах расшитые шелком тюбетейки. Мулла и хаджи — то есть правоверные, побывавшие в Мекке, — в белоснежных чалмах.
Женщины — в широчайших, с нагрудниками, рубахах, в разноцветных шароварах, в зилянах или ярких халатах; на головах накинуты покрывала, а то надеты шелковые, унизанные монетами, колпачки.
Выхоленные кони стоят в стороне. Гривы заплетены, как у девок, в косы. В гривах ленты. Хвосты расчесаны. Молодые джигиты, поблескивая глазами и раздувая ноздри, держат коней под уздцы.
Крепкий чалый конь Пугачёва привязан возле палатки. На нем отделанное чеканным серебром бухарское седло — подарок старика-хозяина, где остановился Пугачёв, хаджи Забира Сулейманова.
— Еге-гей! Идут! Адя-адя! — закричали в толпище, и все устремили взоры на быстро приближавшееся облако пыли.