Емельян Пугачев. Книга 2 - Шишков Вячеслав Яковлевич. Страница 80

Бабка Фекла вскочила с печки, перекрестилась, поскребла пятерней седую голову, прошамкала: «Наваждение!» — и снова повалилась на печку.

Бабка Анна тоже закрестилась, зашептала: «Чу-чу пуляют!.. Алибо сон студный пригрезился».

— Эй, мужики! — крикнула она. — Слыхали?

Но вся изба сытно храпела и во сне постанывала. «Пригрезилось и есть», — подумала бабка, но все же подошла к оконцу, заглянула.

Ночь стояла лунная. Голубели сыпучие снега, туманились далекие просторы, поблескивали мертвым пламенем остекленные окна избенок. Два запорошенных снегом вороньих пугала на огороде были, как два безликих привидения с распростертыми руками. И этот огромный огород, примыкавший к дому Пугачёва, походил на заброшенное кладбище: взрытые, местами обнаженные от снега гряды темнели, как могилы. В глубине виднелась покосившаяся баня, будто старая часовня на погосте, а молодые вишни с голыми ветвями напоминали надмогильные кресты.

Проезжавший на рассвете задворками крестьянин взглянул из саней в сторону бани и с великого перепугу обмер. Затем он прытко повернул лошадь и, работая кнутом, помчался обратно вскачь.

Вскоре сбежались к бане любопытные.

Раскинув руки, на снегу лежала, в одной сорочке, босая Лидия Харлова.

Возле нее, припав правой щекой к её груди, лежал малолетний брат Харловой — Николай. Оба они залиты были кровью, пораженные пулями, — Харлова в грудь, брат её — в голову.

Люди ахали, озирались по сторонам, переговаривались шепотом:

— Царь-то батюшка выгнал барыньку-т. Он дворянок-то не шибко привечает. Ох, ох, ох! Мальчишку-то жалко, несмышленыш еще.

Когда доложили о происшедшем Пугачёву, он сбледнел с лица и так выкатил глаза, что окружающие попятились.

Кто же посмел посягнуть на его, государя, священные права живота и смерти? Уж не Лысов ли опять?!.

Весь этот день Пугачёв был замкнут и мрачен, он не выходил из дому, не принимал никого и к себе.

— Ах, барынька, барынька! Горе-горькая твоя участь, — бормотал он, вышагивая из угла в угол по золотому зальцу.

Следствие по делу о разбое вел атаман Овчинников, а при нем состояли Чумаков и Творогов. Было опрошено немало казаков и жителей слободы. Многим известно было, что Харлова, после того как Пугачёв однажды ночью прогнал её от себя, оказалась в руках возвращавшейся с пьяного пиршества компании во главе с Митькою Лысовым. На другую ночь три загулявших татарина да хорунжий Усачев выкрали Харлову у Митьки. Произошла свалка, в которой молодой татарин был убит, казак же из лысовской шайки сильно ранен, а сам Лысов отделался ссадинами. После скандала он бегал с завязанной рукой по улице, грозил, что перевешает всех татар, а барынька все равно будет его.

На допросе Лысов вел себя вызывающе, орал на следователей, угрожал расправиться с каждым по-свойски, а в деле запирался. При этом он рассуждал так:

— Убили паскудницу — туда ей и дорога! Эка, подумаешь, беда какая!

Одной дворянкой на свете меньше стало, ну и слава богу!.. Ха! Да ежели бы её не убить, из-за нее полвойска перегрызлось бы. Она крученая, она и мне чуть нос не оторвала, — и он слегка подергал пальцами свой вспухнувший, в сизых кровоподтеках, нос.

— Не ври-ка, не ври, Митя! Это татарин тебя долбанул в нюхалку-то, — сказал Творогов хмуро.

Так ни с чем и отпустили Лысова, хотя все были уверены, что убийство — его рук дело. На совещании порешили: «батюшку» в подробности следствия не посвящать, а доложить только, что виновные не сысканы. О Митьке также ни слова, а то «батюшка», пожалуй, самолично с плеч голову ему смахнет — не шибко он уважает Митьку. А ведь Лысов как-никак выборный полковник, и ежели его казнить, войско-то, чего доброго, всю дисциплину порушит.

Под конец совещания подоспел Чика, да Горшков, да Мясников Тимоха.

Чужих в избе не стало, за кружкой пива рассуждали про то, про се.

— Хорош-то он хорош, слов нет! — сказал Иван Творогов, когда речь зашла о государе, и криво улыбнулся. — А только вот насчет бабьего подола знатно охочь величество! Надо бы его нам сообща боронить от женских-то…

— Либо его от баб боронить, либо баб от него хоронить, — громко всхохотал Чика, покручивая пятерней курчавую, чернущую, как у цыгана, бороду. — К тебе, Иван Александрыч, кажись, Стеша твоя прибыла?

— Прибыла намеднись, — с неохотой ответил Творогов.

— Вот и держи её под замком, а то батюшка дозрит, заахаешь, мотри.

Творогов был ревнив, а свою Стешу он считал писаной кралей.

— Мы, поди, воевать сюда пришли, а не с бабами возюкаться, — проговорил он с досадой.

— Вот это правда твоя, — подал голос пожилой, степенный Чумаков.

— Ха-ха-ха! — еще громче залился большеротый Чика. — А пошто ж ты, Федор Федотыч, вдовую-то дьячиху к себе из Нижне-Озерской уманил?

— Ври, ври больше, ботало коровье! — буркнул в бороду Чумаков, но глаза его по-молодому вспыхнули.

Тогда все разом загалдели:

— Не таись, не таись, Федор Федотыч! Видали твою духовную, вчерась она курей на базаре скупала. Всем бабочка взяла: и личиком, и станом, и выходка форсистая… Ну, а ежели и култыхает по леву ногу да косовата чуть — изъяну в том большого нету.

Чумаков отмахивался, бормотал:

— Для хозяйства она у меня, при домашности. Куда мне — старый я человек, — и потягивал из кружки хмельное пиво.

Стали перемывать друг другу косточки. Оказалось, у многих крали заведены были. У Падурова — татарочка, у Творогова — собственная красоточка, законная супруга, у Чики — шестипудовая купеческая дочка, у Тимохи Мясникова — тоже какая-то скрытница живет… «Вот только батюшка наш на вдовьем положении».

— Оженить бы, что ли, его? А то не приличествует осударю со всякой канителиться, — сказал захмелевший Чумаков.

— Царям на простых жениться не положено, из предвека так, — с серьезностью возразил атаман Овчинников, — а какую нито присуху подсунуть ему — это можно.

— А ведь, братцы, пригож наш батюшка-то! — выкрикнул похожий на скопца Горшков. — До него каждая пойдет. Эвот как ехал он намеднись, избоченясь, Карагалинской слободой, молодки все глаза проглядели на царя-то. А одна бабенушка до та пор голову поворачивала, глядючи на батюшку, аж в позвонках у ней хряпнуло. Ей-ей!