Емельян Пугачев. Книга 3 - Шишков Вячеслав Яковлевич. Страница 151
Только бы не сорвалось. «С нами бог! — мысленно восклицает, полный упованья, прохиндей. — Деньги ваши будут наши. Не впервой!»
Не успели путники отъехать от Саранска и двадцати верст, как их захватила хмурая августовская ночь. Темно было. Временами вставало на горизонте далекое зарево, справа другое, слева третье. Огонь то разгорался, то стихал.
С рассветом представилась путникам суровая картина опустошения.
Казенных селений с государственными крестьянами было в этих местах очень мало, почти все села и деревни состояли в помещичьем владении, поэтому здесь порядочно-таки набедокурили восставшие. Жительства по тракту были пусты. В них оставались лишь старики да старухи с малыми ребятами. Все же остальное население, кто только мог сесть на коня, в телегу или добрым шагом идти пешком, вооружась косами, топорами, рогатинами, дубинками, присоединилось к армии «батюшки-заступника» и правилось вместе с нею.
Было время жатвы. Кругом ширились тучные, изобильные, с наливным колосом, поля и нивы, но жнецов не было видно… Разве-разве где покажется седая голова согнувшегося с серпом деда или промелькнет среди колосьев согбенная женщина в темном повойнике на голове. Работая через силу и видя одно лишь разорение, они льют пот и соленые слезы. А над их головами безмятежно звучит песня жаворонка, последняя песня пред отлетом в теплые края. Прощай, прощай, веселая птичка! И ты покинешь стариков…
По несжатым нивам топтался беспризорный всякий скот — коровы, овцы, свиньи — рыл, уничтожал хлеб, довершая бедствие крестьянина. Печально скиталось множество лошадей, измученных, покрытых кровавыми язвами, в которых гнездилось гниение, копошились черви. Это — изувеченные в битвах кони, брошенные армией Пугачёва или воинскими частями преследователей его.
Иные лошади скакали на трех ногах, поддерживая на весу перебитую в боях четвертую, иные валились на бок и, судорожно подергивая ногами, скалили рот, как бы прося у проезжих смерти. Галахов дал гусарам приказ пристрелить страдающих животных.
Вот на обочине дороги вздувшаяся туша заседланного боевого коня, возле — труп всадника, левая нога вставлена в стремя.
— Это — башка татарская, вишь — гололобая! — закричал Долгополов, указывая пальцем.
А несколько подальше из помятых хлебов торчат три пары ног, обутых в лапти. Всюду смердящий дух по ветерку.
— Погоняй! — приказывает Рунич.
Попадались опрокинутые вверх колесами телеги, одноколки, переломанная коса валяется, топор, лапоть. В канавке лежит, как боров, чугунная, какая-то кургузая пушка, без лафета. Опять труп — лицом вверх, руки раскинуты — русский бородач.
— Видать, работка господина Михельсона, — сказал Долгополов. — Работенка чистая! Добрую выволочку дал он сволочи этой!
Сухощекий, тщедушный Рунич спросил, высекая огонь и раскуривая трубку:
— Ну, а что, сам-то Пугачёв храбрый, боевой?
— Хе-хе-хе! — закатился бараньим хохотком Остафий Долгополов. — Первостатейный трус…
— Да что вы, Остафий Трифоныч! — усомнился Рунич.
— Да уж поверьте, ваше благородие, — возразил ему Долгополов, и маленькие глаза его ушли под лоб. — Да ведь он, злодей, во все времена пьян. Как мало-мало шум, он либо на дерево и там отсидку делает, либо в нору сигает. Смехи!
— Позвольте, позвольте… А кто же восстание-то ведет? Ведь боже ж ты мой, сколько возмутители крепостей позабрали… Кто же это, как не Пугачёв?
— Ха, кто! — воскликнул Долгополов. — Атаманы с есаулами, вот кто.
Овчинников, Шигаев, еще этот изменник Падуров. Оный Падуров был даже член Большой комиссии, медаль на нем депутатская, вот какая сволочь… Ну, иным часом и я командовал, грешный человек. Осу — я брал, пригород Осу…
— Вы? — Рунич со строгостью взглянул на своего соседа.
Тот испугался, прикусил язык, верхняя губа его задергалась, сказал:
— Известно, какой я командир! А, бывало, как крикну: «По коням, молодцы!» Да как вскочат все на коней… Соберу это я казаков в круг:
«Нам, молодцы, так и так с верными правительству войсками не сладить.
Утекай полным маршем врассыпную, пущай Михельсон мужиков крошит…»
Рунич недоверчиво улыбался, искоса посматривая на Долгополова, затем после молчания:
— Так как же он, пьяница и трус, армию-то в повиновении держит, Пугачёв-то?
— Лютостью, ваше благородие, великой лютостью. Чуть что не по нем — в мешок да с камнем в воду. А был случай, он своего самого верного слугу Лысова — из-за девок спор вышел — приказал связать, раздеть-разуть да все двадцать пальцев самолично у него кинжалом отхватил с рук, с ног. — Долгополов вприщур поглядел в хмурое лицо соседа, вздохнул и продолжал:
— Да таких злодеев от сотворения мира не было… Прямо сатана из преисподней… Ой, ты! Видя от Пугачёва одну лютость, я и подговорил атаманов — предать разбойника в руки правосудия. Он, висельник, и меня оскорблял не раз. Полбороды мне выдрал, ведь у меня борода окладистая была, и лик у меня был не то что степенный, а без хвастовства скажу — первостепенный. Куда полбороды, почитай, всю бороду оторвал, каторжник, с мясом выдернул. Уж разрешите, ваше благородие, коль скоро схватим самозванца, я ему первый в морду дам. — И, помолчав немного, вкрадчиво спросил:
— Ваше благородие, а деньги, что на поимку выданы в Москве, у кого находятся?
У капитана Галахова.
— Целиком? Альбо часть у вас?
— А вам зачем это знать, Остафий Трифоныч?
— Как зачем, как зачем? — завертел шеей Долгополов и не знал, как половчее выкрутиться. — Мало ли что в дороге… Надо бы разделить, и я бы часть взял на сохранение. А то, оборони бог, несчастье какое, вроде нападения… Всяко бывает, ваше благородие… Господи спаси, господи… — и Долгополов стал креститься по-раскольничьи, двуперстием.
— Вы, я вижу, Остафий Трифоныч, старозаветной веры придерживаетесь?
— А как же! Ведь у меня во Ржеве… то бишь… это, как его… у меня в Яицком городке и молеленка в доме имеется. Ведь мы, казаки, почитай, сплошь равноапостольской старой веры…
— Да вы родом-то откуда будете? — насторожился Рунич. — Вот вы… насчет Ржева…
— Какой там, к свиньям, Ржев? — испугался вовсе Долгополов. — И слыхом об такой местности не слышал, не то что… Путаете вы меня, ваше благородие.