Емельян Пугачев. Книга 3 - Шишков Вячеслав Яковлевич. Страница 161
Солнце село. Для Суворова это была уже ночь. Он обычно в два часа пополуночи вставал, в десять утра обедал, в восемь вечера вновь отходил ко сну. Впрочем, в боевой обстановке этой привычкой Суворов пренебрегал.
Заночевали в кустах и путники. Утром, чем свет, велели закладывать бричку. Суворова возле стога уже не было. Нагнали его часа в два. Рунич, настигая генерала, поднялся в повозке и осмелился крикнуть:
— Батюшка, ваше превосходительство Александр Васильич! А не угодно ли будет вашей милости винца?
Суворов повернул свою савраску и, остановившись возле кибитки, сказал:
— Помилуй бог, можно выпить и закусить.
Рунич подал ему чарку, хлеба с солью, кусок сухой курицы. Суворов крестясь, выпил, взял хлеб и курицу, сказал: «Спасибо, братцы», поворотил лошадь, забросил плетку на плечо — и был таков.
Суворов нервничал. Водка не успокоила его. Он дергал головой, моргал, выкрикивал, как и в тот раз, в кибитке:
— Я солдат, солдат! Приказано! Всемилостивой государыни приказ…
Сделав версты две, он остановил савраску, отхлебнул из походной фляги сам, угостил и бородатого донского казака с голубыми добрыми глазами. Но успокоение не приходило к нему.
— История, история! — выкрикивал он. — Творится история.
В его ушах еще не замолкли раскаты турецких и русских пушек, обоняние еще хранило запах порохового дыма, перед глазами все еще мелькают штурмующие колонны чудо-богатырей… И вот, извольте вершить историю!
Охотиться за «домашним врагом»!.. На сердце Суворова сумеречно, вся степь, вся ширь степного простора, все русское раздолье — в мрачных красках, угнетающих душу.
— Нет, нет, всемилостивейшая! — опустив голову, вслух думает Суворов:
— Я с мужиком драться не привык… Помилуй бог! — выкрикивает он и ловит чутким ухом, как сзади него цокают по отвердевшей дороге копыта казачьей лошаденки. — Турку бью, немца бью, поляка бью, всякого врага бить буду. А мужика сроду не бивал…
— Чего изволите молвить, ваше превосходительство? — подлетает к нему казак.
Как бы пробудившись от сна, Суворов вскидывает голову, смотрит, указывает куда-то плеткой, говорит казаку:
— Видишь, Семеныч, стога? Вон-вон… Езжай, братец, приготовь из сенца пуховичок, ночевать будем.
Казак пришпоривает коня. Суворов еще отпивает водки, трясет головой, сплевывает чрез зубы, по-солдатски, и вперед, вперед на своей савраске.
— Ха, мужик… А кто он, мужик? Кто в армии российской?.. Пусть Михельсоны, да Муфели, да Меллины домашнего врага ловят… Да, да! А я… сам мужик, сам солдат, сам русак среди русаков!
Он смотрит на запад, от солнца осталась золотистая горбушечка, вверху редкие облака, а по степи теплая рыжеватая сутемень.
— Мятеж, восстание… Мужик бунтует… У меня, в Кончанском, тоже мужик сидит… А не бунтовал… ни при мне, ни при отце, ни при деде моем… Извольте посмотреть, всеблагая, как валятся пред вашим рабом Александром мужички… «Батюшка, Ляксандра Васильич, купи ты нашу деревеньку!» — «Дак как я вас, помилуй бог, куплю, у вас своя госпожа, моя соседка…» — «Ляксандра Васильич, она у нас все жилы вытянула, насмерть велит бить, а ты, батюшка, по-божецки своих содержишь, жалеешь их». Да, да, извольте посмотреть, ваше величество! А то — бунт, бунт!.. Я, матушка, знаю почище тебя мужика и барина!.. Ты проведай-ка, матушка, много ли Суворов на вотчинах своих нажил? Ни рубля, ни козы, не токмо что кобылы! — Суворов закатился скрипучим смешком. — Нет, матушка, с мужиком тоже надо умеючи… А то разворошили муравьиную кучу, натворили делов, а теперь наш брат, солдат, поди, расхлебывай!
Не спалось Александру Васильевичу этою ночью на сенце, под стогом. Он вытянул голую ногу, растолкал пяткой храпевшего вблизи бородатого казака.
— Семеныч! Не спишь?
— Никак нет, вашество, чегой-то не заспалось, — мямлит спросонья казак.
— Помнишь, братец, как мы Туртукай брали? Ты в деле-то был?
— Был, как же… Семерым басурманам головы снес да троих на пику поддел…
— Молодец!
— Рад стараться!
— Старайся, старайся… «Слава богу, слава нам, Туртукай взят, и я там!..» Ну, да ведь я, Семеныч, хитрый! Фельдмаршалу-то Румянцеву донес тогда: «Слава богу, слава вам!» Ха-ха…
— Да уж, эфто чего тут, — мямлил казак, борясь со сном, и вдруг снова захрапел.
Суворов лежал на спине, глядел в небо. В его глазах — восторженность и слезы. Все небо усыпано крупными четкими звездами. Боже мой! Какие таинственные письмена в высотах, какое непостижимое вокруг величие! «Вся премудростию сотворил еси», — звучат в растроганной душе Суворова слова стихиры: певал когда-то такое в деревенской церковке села Кончанского…
Боже мой! Что есть история… Монарх и солдат?.. Пугачёв и Суворов?..
Что есть шар земной?..
— Природа — мать, природа — мать! — бормочет он. — Не земля, а картечинка, помилуй бог. И мы — на ней!.. Каждой планиде своя судьба… И земле — своя, и мне, и Пугачу, и царю Додону, и всем, всем своя, неподкупная участь… Галилеи, Коперники, Невтоны… А Суворов — солдат…
Штыком, штыком, да на ура! Эка штука… Семеныч, спишь?
— Никак нет, вашество!
— Нога, Семеныч, мозжит у меня… Зашибли басурманы мне ногу, в овраг с конем сверзился… Помнишь?
— Как не помнить — помню… Вам бы, ваше превосходительство, воздохнуть да попокоиться, а тут… с нашей мужичьей дурью хлопочи-справляйся!
— Служба, казак!
— Известно — служба, что дружба, через плечо её не кинешь… Никак, заря близко?
С утренней зарею Рунич и Долгополов пустились в путь, но генерала Суворова на месте уже не было. Целый день гнались они за ним, да так и догнать не смогли. Еще протекла ночь, и лишь на следующее утро прибыли оба в населенное малороссами село Никольское, что против Камышина. Избы здесь высокие, многие строения на сваях, — во время вешних разливов Волги местность затоплялась. Жители — чумаки — промышляют поголовно возкою соли с Элтонского озера.
Путники остановились у приподнятой на сваях избы. Их поджидал здесь адъютант Суворова, молодой Максимович.
— Я уже успел заготовить как вам, так и генералу помещение, — проговорил он. — А хозяйке заказал, чтоб она избу не мела и стол скатертью не покрывала: мой генерал терпеть того не может, чтоб для него суетились да прибирали.