Емельян Пугачев. Книга 3 - Шишков Вячеслав Яковлевич. Страница 93

На берегу, укрытом строевым сосновым лесом, к вечеру уже скопилась вблизи царской палатки не одна тысяча народу. Люди прибывали водой и берегом. Пылало множество костров. Шум стоял, говор, крики. Кони всхрапывали, побрехивали вездесущие собачонки. Кто-то истошным голосом взывал на берегу:

— Ванька! Ле-ш-а-ай… Где ты?

Под песчаным невысоким курганом, у костра, артель бурлаков, поужинав ухою, завела складную песню. На кургане стояла телега, на телеге, подмяв под себя сено, притаилась Акулька. Она лежала вверх спиной, опершись локтями о дно телеги и охватив щеки ладонями. Ей давно пора спать, но как же можно пропустить мимо ушей эти бурлацкие, такие складные, такие заунывные песни?!

Бородатый, плешастый дядя зачинал, ватажка подхватывала. Натужив грудь, запевала тянул:

Что на синем славном море Хвалынском
Сходились мазурушки персидские
Да низовые бурлаченьки беспашпортные.
Они думали-гадали думу крепкую:
«Вот кому из нас, ребятушки, атаманом быть?» -
«Атаманом быть Степану Тимофеичу!»
Атаман речь возговорил, как в трубу струбил:
«Не пора ли нам, ребята, со синя моря
Что на матушку Волгу, на быстру реку…»

Ах, песня… Вот песня! Ну до чего складно, до чего узывисто поют!

Век бы слушать! А тут еще дедушка, степенный такой да приятный, в гусли бурлакам подыгрывает. Струны гудут-гудут, и тренькают, и словно плачут.

Акулька затаила дыхание, у нее тоже просились наружу слезы, только плакать ей хотелось не от грусти-печали, а от злой досады. Она злилась на себя и на дяденек: на себя за то, что ей ни в жизнь длинной такой песни не запомнить и, значит, не повторить её любимому царю-батюшке, а на дяденек — что они вон как голосисто, на всю Волгу, орут: еще, чего доброго, батюшка сам песню-то дослышит, тогда и ее, Акульки, перепев ни к чему государю пресветлому.

Так оно и случилось: долетела эта песня до Емельяна Иваныча, вышел он из палатки на волю, замер один-одинешенек под звездным небом и внимает складному голосу издавна знакомой и оттого вдвойне милой ему песни.

Подошел к нему секретарь Дубровский:

— Вот манифест, ваше величество, согласуемо вашего повеления.

Прикажете зачесть?

— Идем в палатку.

Тем временем проворная Акулечка уже успела подкатиться к ватажке бурлаков.

— Ой, дяденьки, ой, миленькие, — засюсюкала она с хитренькой улыбкой.

— Ой, да научите меня этой песне, а я вам свою спою, смеховатенькую.

— Глянь, братцы, девчонка! — оживились бурлаки. И все враз заулыбались.

— Откедова ты в этаком лесу, уж не русалья ли ты дочка? А может, лесная кикимора выродила тебя?

— Ой, полуумные какие, а еще мужики, — с напускной заносчивостью проговорила Акулька. — Я баба, да и то умнее вас.

Бурлаки захохотали: вот так баба — от земли едва видать…

— Глянь, бесенок какой… Хватай ее! — пугающе крикнул бородатый, плешастый запевала и, поймав Акульку, усадил её к себе на колени.

— А давайте-ка из девчонки, ха-ха, похлебку варить! — крикнул толстогубый, в рыжей бороде, лохмач.

— Хм, похлебку, — хмыкнула Акулька и встряхнула простоволосой головой. — Да за такие паскудные слова царь-государь живо тебя за волосья.

— А откудов он проведает про слова-то мои?

— А я скажу.

— Так и допустят тебя до царя, — откликнулись бурлаки, с любопытными ухмылками поглядывая на девчонку.

— Хм, допустят… Да я, может, царю-батюшке-т кажинный день шаровары да рубахи латаю.

— Ах ты, бабья дочь, теткина племянница! — грохнули бурлаки. — Да нешто ампираторы в латаном ходят?

— А вот и ходють… Пираторы — не знаю, а наш — бережливый. Меня батюшка-т в лесу подобрал, — неожиданно сообщила она. — Я по-миру в куски ходила, христарадничала, а он меня, сироту, взял. На его коне я и ехала попервоначалу.

— А не врешь, сопатая? Больно нужны ему сироты!

— А вот и нужны!.. Ненила, стряпуха батюшкина, сказывала: он всех на свете сирот привечает: сиротский царь, говорит, потому что…

Неумолчно болтая, раскрасневшись от явного внимания к себе всей артели, Акулька потянулась к своему узелку, достала из него иглу с ниткой и принялась зашивать бородачу разорванный рукав рубахи.

— Я вас ужо-ужо всех обошью, у меня лоскутьев — во! А кому, так и воши в голове выищу.

— Ой, спасибо тебе, доченька, — перестав смеяться, заговорили бурлаки. — А то, вишь, и впрямь в дороге обносились, при нас баб-то нет.

Кузьма! Дайкось ей заедочку, пряничек.

— Ха! Заедочку… — сморщив нос, сказала Акулька. — Да я кажинный день с пряниками-то щи хлебаю. Не верите, так вот вам! — и, вытащив из своего узелка две заедки, она кинула их в колени Кузьме. — У нас в обозе кажный сосунок с пряниками.

— Сироты все, ай как?

— Всякие! Эвон взять Трошку, парнишка такой, с сестренками, ну-к при них матка. А тятьку ихнего, Омельяном звать, баре замучали. Да неспроста замучали-то, а зачем он за нашего царя-батюшку вступился… В товарищах он при батюшке ездил, с самого, вишь, с Дона-реки, казак потому што… — пояснила она и так же внезапно, как начала о сиротах, вернулась к песне:

— Ну, так чего же, дяденька, охочи, нет, нашу деревенскую?

Она отерла рукой рот, часто замигала и каким-то птичьим голосом, с прихлюпкой и потешным придыханием, запела:

Как у нас во деревне
По будням-то дождь-дождь,
По будням-то дождь-дождь.
И по праздникам дождь-дождь.

Густой сумрак окутал лес, всю Волгу, лишь цепь костров, поблескивая багрянцем, клубилась дымом. Вдруг справа на кургане, что недалече от костра бурлаков, забил барабан, затрубила труба, и четыре смоляных факела разом осветили вершину кургана. Там, на той самой телеге, где только что лежала Акулька, стоял во весь рост Емельян Иваныч. Он был в парчовом полукафтанье, на голове высокая шапка с красным напуском, при бедре сабля, за поясом два пистолета, в руке медная, начищенная бузиной, зрительная труба.

— Гляньте — царь, сам царь! — закричала, позабыв о песне, Акулька.