Угрюм-река - Шишков Вячеслав Яковлевич. Страница 68

Но чернилами сказать было невозможно, чувство глушило разум, и – нет на свете обжигающих душу слов.

Он крепко зачеркнул написанное и вместе с этими строками готов был зачеркнуть свою жизнь. Да, он теперь мучительно решил: нет жизни без Анфисы. Он бережно достал из-под подушки голубую кофточку ее (вымолил на память), уткнулся в легкую ткань лохматой бородой и вдыхал, смакуя, воображаемый Анфисин запах, как вдыхает умирающий из баллона кислород.

– Нет, я спрашиваю вас, почему преступно? – повернул он к белке поглупевшее свое лицо.

Белка скрытно промолчала; в ее бисерных глазах заблистали точки: вставало солнце, комнату заливал рассвет.

Шапошников взял стаканчик, достал из-за сундука бутылку. Но бутылка была пуста.

Как-то поздно вечером пришел к Шапошникову Прохор. Болезнь еще не оставила его, но такая скука валяться дома на кровати!

– Вот какое неожиданное тепло стоит, – сказал Прохор нетвердым голосом и сейчас же сел, бледный, измученный.

Шапошников лежал врастяжку на койке, повиливал носком сапога и по привычке поплевывал всухую.

– А вы все лежите?

– Да, лежу, – не вдруг ответил Шапошников. – Лежу и буду лежать, потому что нет свободы... Свободы духа нет...

Прохор презрительно улыбнулся, набил махоркой трубку Шапошникова и закурил.

– Ну а что такое свобода, по-вашему? – задумчиво спросил он, затянулся, закашлялся и бросил трубку.

– Свобода?.. Это такое состояние человека... – Шапошников почесал шею и, лениво свесив ноги с койки, сел. – Во-первых, я должен оговориться, что абсолютной свободы нет и не будет. Да, да, не будет. – Он раскачнулся корпусом и уставился мутными глазами в гостя, рассматривая, кто перед ним. – Прохор Петрович, это вы? Здравствуйте... Темно... А я дремал... Вот огарок... Зажгите... – Он опять вытянул, как гусь, шею и почесал под бородой. – Или так: «Мне все дозволено, но ничто не должно обладать мною». Это слова апостола Павла. Теперь что такое свобода вообще? – спрашиваете вы. Позвольте, позвольте!.. Политическая, например, свобода слагается из...

– Нет, вы не понимаете, что такое свобода, – встал Прохор, опять закурил трубку, опять закашлялся. – А по-моему, свобода в двух словах: сказано – сделано. Без всяких ваших уверток, без всяких «но»...

– Эге-ге-ге-е-е... Нет, батенька мой. – И Шапошников, руки назад, скользящей походкой зашмыгал по комнате. – Нет, батенька! Свобода не ветер: мчусь куда хочу, раздуваю что хочу: пожар – пожар... Я знаю, к чему вы клоните... Знаю, знаю, знаю... Но имейте в виду, что, реализуя свою волю, свое «я хочу», человек обязан все-таки производить это в атмосфере морали...

– А что такое мораль? – И Прохор двумя шагами пересек дорогу Шапошникову. Тот остановился, вскинул встрепанную голову и смотрел Прохору в болезненно гневное лицо. – Что такое мораль? – переспросил его Прохор. – Выдумали ее вот такие же, как вы, или она сама по себе, как воздух? Нет, Шапошников... У каждого человека своя свобода, у каждого человека своя мораль...

– Да! Но нормы, нормы... Минимум-то должен быть?!

– А подите вы со своим минимумом к свиньям!..

Дверь под нервным плечом его со скрипом распахнулась:

– Вы сами минимум... Кисель! – и крепко захлопнулась, сотрясая избу.

Шапошников быстро открыл окно и крикнул в сумрак:

– Позвольте, позвольте... Эй, вы, как вас!.. Анфису Петровну обижать не сметь! Знаю, знаю, знаю..

Все молчало. Белая кошка просерела через дорогу. Отряхнулся в соседней березе грач. Тихо. Никого нет. Да и был ли кто-нибудь? Может быть, и Прохор не приходил к нему? Нет, нет... Что за нелепость! Конечно ж, был.

Возбужденный, взвинченный Шапошников вышел на улицу и, перебегая от угла к углу и зорко озираясь, чтоб никто не подсмотрел за ним, прокрался в заветный дом.

– Господи! Да что это с тобой, Шапочка, приключилося? Ты как из гроба встал.

– Сделалось со мной худое, Анфиса... Дорогая моя Анфиса, жизнь моя! – И Шапошников упал Анфисе в ноги. – Возьми меня, возьми мое сердце, ум... Пожалей меня! Будь моей женой или раздави меня, как мокрицу...

Он жалко, громко плакал. Она подняла его, усадила и вся тряслась. Она не знала, как вести себя, как утешить этого бородатого ребенка, какие слова говорить. Она сказала:

– Ну что ж мне с тобой, горемыка, делать? Матерь Божья, Заступница, научи меня!.. – И Анфиса завздыхала, закрестилась на иконы.

– Мы можем, Анфиса, зажить с тобой настоящей жизнью. Я хочу спасти тебя, Анфиса, от позора, от многих бед... Я хочу и себя спасти...

– От чего?

Шапошников воспаленными, бессонными глазами взглянул на нее, сказал:

– От смерти. А если нет – я решил умереть, Анфиса. Решил твердо, как честный человек. И вот говорю: если своим отказом убьешь меня – себя убьешь, если спасешь меня – сама жива будешь. Выбирай.

Анфиса тоже села. Она никогда не видала Шапошникова таким растерянным и странным. Она низко опустила голову, задумалась. И в думах встал пред нею Петр Данилыч, встал пристав, встал Илья-приказчик, встал Шапошников. Но вынырнул из сердца Прохор – и все смылось, как волной.

Анфиса подняла отуманенный далекий взгляд свой на царского преступника:

– Ну и что ж?.. Ну как же мы будем жить с тобой?

Шапошников, не заикаясь, не волнуясь, красноречивый дал ответ. Пусть Анфиса не смущается, ему всего лишь тридцать пятый год, он человек образованный, его будущее обеспечено. А пока здесь длится ссылка, он сядет на землю, – крестьяне обещали дать ему надел. Да притом же он неплохой охотник, хороший мастер-чучельщик, поставляющий препараты в Академию наук, и, конечно, Анфиса за ним не пропадет.

Анфиса слушала как будто бы внимательно, щурила грешные глаза свои, напрягала душу, стараясь открыть сердце для ненужных ей слов ушибленного судьбою человека. Было тепло, а плечи ее нервно вздрагивали. Анфиса, ежась, куталась в узорчатую шаль. Пахло от Анфисы водкой. И вместо прямого, ясного ответа она заговорила тревожным голосом:

– И к чему это, Шапочка, недавно мне снился паршивый сон? Хочешь, расскажу?

Глаза Шапошникова неспокойны: они вспыхивали, блекли и мутились. Невнятно он сказал:

– Я снам не верю, конечно. Но с некоторого времени вся жизнь стала для меня как сон. И все жду: вот проснусь, вот проснусь, а проснуться не могу... – Он провел рукою по лбу, потрогал бороду, внимательно поглядел на протянутую свою ладонь,спросил:

– Скажите, Анфиса Петровна, вот сейчас, тут, между нами – это действительность или сон? Если сон, то пусть он длится дольше... Я так устал... Измучился... – Он закрыл мертвые глаза свои, голос его был пустой и тихий.

Анфиса вдруг вскочила – лицо ее перестроилось в гримасу смертельного отчаянья. Она громко застонала.

Шапошников вздрогнул, разинул рот, сгорбленно, не торопясь, поднялся.

– Мне страшно... Страшно!.. Уходи... – Она закрыла лицо и, шаг за шагом пятясь и вздрагивая плечами, упала на кровать. Чрез ее придушенные стоны Шапошников слышал: – Шапкин, Шапкин! Несчастные мы с тобой... Забулдыгами, пьяницами стали... А хочешь вместе умирать? Согласен?

– Я жить с тобой хочу. Жить!.. И брось ты думать об этом щенке Прохоре... – сморкался, кашлял, хлюпал он возле ее ног, всклокоченный, страшный, горестный.

Она свесила с кровати ноги, – голубые глаза ее почернели, – она обняла его, поцеловала в лысину, заскулила жалобно и тонко:

– Худо сегодня мне. Чую, заблудилась я. Конец приходит мне. И уж пришел. Давай травиться!.. Вот яд при мне... Докажи, что любишь, ну!..

В дверь сильно постучали. Анфиса спросила крепким голосом:

– Кто?

– Отопри, Анфиса. Я!

Петр Данилыч разминулся с Шапошниковым молча, как бы не замечая его. Анфиса заперла за гостем дверь.

Шапошников шел по улице расхлябанно, останавливался, разводил руками, бессвязно бормотал, опять передвигал ногами в пустоту, пустой, разбитый.

Петр Данилыч подозрительно посмотрел на женщину, развалился на диване.