Ватага - Шишков Вячеслав Яковлевич. Страница 28

— Ну? Неужто? — грудь Зыкова загудела, и загудели горы.

— Это — ничего… У них своя религия… Своя правда. Всяк по своей правде должен жить.

— Угу, — сказал Зыков, и горы сказали «угу». Зыков добавил: — У них своя правда, у меня своя. Лоб в лоб друг другу смотрим, а хвостами врозь.

Мускулы лица его судорожно играли, меж сдвинутых бровей углубилась складка, он тяжело вздохнул, присвистнул и ударил коня.

Небо бледнело, звезды скрывались вместе с тьмой. Неуверенно пропорхнула полуночная птица. Где-то вдали кричал марал, и крик его, как мяч, перебрасывался от горы к горе.

Зыков понял, что все для него кончено теперь. Значит, прав подосланный перевертень, рябой кержачишка, — для новой власти Бога нет. Ага!

И неожиданно:

— А ты, Танюха, боишься смерти?

Таня не сразу поняла.

— Боюсь, — передохнув, сказала она, и еще сказала: — При тебе — нет.

Он опять роняет: «угу» и долго едут молча.

Он в сущности не молчит, он в молчаньи спорит сам с собой, задает вопросы, соглашается, молча опровергает себя, иногда громко восклицает:

— О, чорт!

Тогда Таня открывает глаза, ей очень захотелось перед утром спать, она так за последние дни истомилась.

И на главный вопрос свой Зыков никак не может подыскать ответа. Сначала, с прошлого года, было так просто и ясно все: он бил белых, бил чехо-словаков, мстил попам, богачам и власть имущим, он стоял за правду. Он чуял и знал, что оттуда, из-за Уральских гор, идет и придет сюда сильная рать, с той же самой, с его, Зыковской, правдой. Вот рать пришла и принесла с собою свою, новую, не Зыковскую правду. Да разве две на свете правды? Нет, вся правда у Зыкова, потому что он с Богом, те же — без Бога, и в их делах, в их сердце — ложь. Так или не так? Кто даст ответ ему?

Он не верит сам себе, и его душу раздирает смертельная тоска.

А дорога подошла к отвесной скале, и отсюда по узкому карнизу-бому будет итти версты две над страшной бездной.

— Танюха, лебедка белая, — ласково говорит он, — а ведь тебе на свою кляченку придется сесть.

— Боюсь. Не езживала по бомам.

— Как же быть?

И горы спросили: «как же быть?». В горах тишина, горы жадны до звуков, горы, как попугаи, любят поболтать с людьми.

В темных кручах под ногами белел туман, из ущелий, из падей между гор тоже гляделись зыбкие облака тумана. Наступал рассвет, небо полиняло, защурилось. Было очень свежо, в каменных выбоинах замерзли лужи, и бесчисленные хрустальные зеркала поглядывали холодом на Таню.

— Я озябла, — сказала она, передернув худенькими плечами.

— Греться некогда, — сказал Зыков. — Вот встанет солнце, обогреет. Кровь у тебя, как горячая брага хмельная, ничего. Так и быть, поедем на одном коне, только я впереди, а ты позади меня, верхом, сиди прямо в струнку, держись за мой кушак, гляди в спину, вниз не гляди, с непривычки страшно, голову обнесет. Дорога убойная. Вишь, какая дорога? Ну, с Богом.

Он старался говорить уверенно, ободряюще. Когда двинулись, добавил:

— Ничего… Не бойся.

Но Таня вдруг забоялась, ей стало страшно от голоса Зыкова, ей сердце вдруг сказало: берегись!

Да, в голосе Зыкова притаилось что-то, как в чулане вор. Он решил кончить все разом. Он все принес в жертву, отца убил, — но что же оказалось на поверку? Партизаны, друзья, все, все оставили его, и правда его — не правда. Значит, довольно жить. И это будет незаметно, будет сразу, Таня не успеет испугаться.

— А ежели, деваха, я умру?.. вот нечаянно с седла ежели сорвусь. А? Да в пропасть… А?

— Ой, молчи ты, — прозвенело за спиной с мучительной болью. — Лучше я… Зыков, миленький…

— Ты молодая, будешь жить… Мое дело кончено…

— Умирать так вместе.

— Ты с ума сошла, деваха!..

— Аха!.. — раскатились горы.

Стало светло в горах, и небо на востоке порозовело.

Таня повернула голову влево. В аршине от ее глаз медленно двигалась серая стена ребристого с опрокинутыми слоями сланца. Кой-где в расщелинах кустики травы, кой-где мох, вот зеленая ящерица сидит на выступе, как игрушка, ждет солнечных лучей.

— Почему это у меня ноет сердце?.. Ужасно ноет, — помолчав, сказала с тревогой Таня.

— Скоро успокоится, — ответил он.

— Почему скоро?

Он молчал. Таня перестала дышать. Сердце ее захолонуло. Преодолев волнение, спросила сквозь испуг:

— Почему?

Зыков ответил дрожащим неверным голосом:

— Потому что… — и остановился. — Потому что взойдет солнышко.

Таня глубоко вздохнула и уперлась лбом в спину Зыкова.

Ей захотелось взглянуть в провалище, вправо, но страшно. Ах, как хочется взглянуть. Нельзя, надо, нельзя, нет надо. Голова повернулась сама собой, глаза упали в бездну. Таня взвизгнула и мотнулась на седле.

— Защурься! — крикнул Зыков. — Самое опасное место скоро…

И вдруг заговорил как-то необычно торопливо и приподнято:

— Знаешь ты… Только сиди смирно, закрой глаза. Я расскажу тебе все, я покаюсь тебе… Меня томят грехи, дух мой в огне весь, на сердце мрак… Мне надо покаяться, очистить себя… Некому больше, как тебе… Слушай!

— Зыков, что ты…

— Молчи, слушай…

— Я боюсь… Страшно мне, Зыков…

— Слушай!.. Сиди смирно… Закрой глаза…

Они были на страшной высоте. Узкая тропа опоясывала почти отвесный склон скалы, как карниз. Конь выбирал, куда ступить. Конь дрожал. Основание скалы скрыто от взора. В пропасти белым жгутом изогнулась речка, она внизу сотрясает камни, грохочет, но сюда не долетает ее рев. Не надо глядеть вниз… Зыков поднял глаза к небу. Конь, всхрапывая, осторожно шел вперед. Зыков бросил поводья.

— Слушай! на моей душе много крови, может, невинной… Слушай, никому не говорил, тебе скажу: я своего отца убил, старца святого, Варфоломея… Да, да… А твоего я не убивал, твоего убили мои.

У Тани глаза широко открыты, открыт рот, и уж ей не страшна бездна, она забыла про опасность, ее страшит иное.

— Степанушка, Степанушка, голубчик!.. Как мне жаль тебя.

— Правда моя в крови, — Зыков говорил скорбно, с убеждением и страстью. — Грехи свои и людишек на мне, как камни. Боже, Господи! Неужели у тебя не найдется милости ко мне? Неужели нет мне спасенья и пощады?

У Зыкова бегут слезы по обветренному носу, на бороду, на грудь. Таня тоже плачет, но не замечает слез.

— Слушай… Ведь не зря же я такой грех на душу взял… Ведь я не изверг, не тать, не убивец, я верный слуга Христов. И вот чую, все дело мое рушилось. Рушилось, девонька, рушилось… Чую, идет против меня сила, сильней меня. И у той силы другая правда… Ежели я прав, они меня сломят своей силой, а ежели правы они — сердцу моему прямая погибель, ведь от своей правды я не отступлюсь. Так стоит ли жить мне?.. Слышишь?

— Ты не любишь меня! не любишь!..

— Люблю… Вот увидишь, не расстанусь с тобой… Люблю.

Вот оно, самое узкое место. Осторожный конь едва уставляет свои ноги на скользкой, точно отполированной, в аршин, тропе. Левые коленки всадников задевают выступы скалы, правые же, вместе с круторебрым боком коня, висят над пропастью. Конь трепещет. Он наваливается на скалу, боясь низринуться. Его копыта стучат по скользкому краю обрыва. Ах…

— Не любишь!..

— Сказал, люблю…

— Не любишь, не любишь, не любишь…

Солнце всходит, черное-черное, вот его лучи, они, как кинжалами, бьют в глаза и в сердце.

Зыков заносит левую руку, чтоб оттолкнуться от скалы… Ах… Тогда вмиг все трое, конь и всадники ухнут в бездну: смерть скорая, в крике, в грохоте, в движеньи.

Зыков весь похолодел.

— Прощай! — крикнул он, накрепко сомкнул глаза, и с силой оттолкнулся.

Все сразу ахнуло, рушилось, закувыркалось, горы скакали и крутились, грохотом раскатывался гром, под ногами то солнце с небом, то земля, то солнце, то земля — трах-трах-трах — вдруг искры, молчанье и тьма.

* * *

… — О-о-ох… — надрывно выдохнул всей грудью Зыков и открыл глаза. — Моченьки моей нет, рука не подымается… Любушка, любушка моя… Танюха.