За светом идущий - Балязин Вольдемар Николаевич. Страница 24
— А дале что было?
— А дале решил я правду искать. И с верным моим слугою бежал в Москву. Да только разве в Москве правду сыщешь?
Тимоша вздохнул огорченно и, отвернувшись, стал глядеть в окно. Адам Григорьевич, ничего в ответ не промолвив, засмотрелся в другое. Долго ехали молча.
Наконец Кисель отвернулся от окна, ласково на Анкудинова поглядел. Наклонившись, коснулся рукою его колена.
— Теперь я тебе, князь Иван Васильевич, о себе расскажу. — Кисель вздохнул, глазами стал печален. — Вот ты думаешь — едет с тобой в карете большой вельможа, по-российски — боярин. Многими милостями взыскан и титулами украшен: каштелян и сенатор, комиссар его королевского величества, владелец немалого числа маетностей и державца сел и починков, угодий и бортей.
Кисель еще раз вздохнул, руку от Тимошиного колена отнял и, выпрямившись, взмахнул ею, будто с кем прощался.
— Что мне с тех титулов и маетностей? Пошто они мне? Я и молодым был — за богатством не гонялся, а теперь и подавно не побегу. Или я села мои и земли смогу в могилу с собою забрать?
Анкудинов молчал, не понимая, к чему клонит Адам Григорьевич.
Кисель продолжал:
— Жизнь мою не скопидомству я посвятил, не погоне за чинами и милостями. Видит бог, — Кисель истово перекрестился, — был я обласкан и одарен многими богатствами и королем Владиславом, и покойным его батюшкой Сигизмундом, царствие ему небесное.
— Что же для тебя, Адам Григорьевич, было наиважнейшим? — спросил Тимоша.
— Служить православной вере, — проникновенно произнес Кисель и испытующе поглядел на Анкудинова.
— А попы на что? — простодушно спросил Тимофей.
Кисель замялся: не мог понять — строит ли из себя князь Иванушку-дурачка или на самом деле не понимает. Решил объяснить по-серьезному.
— Вера, князь, не одних попов дело. За веру сражаться треба, особь если ее со всех сторон теснят. А у нас, в Речи Посполитой, нет тех обид, каких бы не испытали мы, приверженные от отцов наших греческому закону. И я потому тебе защита и опора, что и ты, князь, в одной со мною вере рожден.
— Это дело ясное, Адам Григорьевич, — проговорил Тимофей, все еще не понимая, куда клонит старый сенатор.
— Ну, а если ясное, то слухай со вниманием. Речь Посполитую составляют пять народов: поляки, или ляхи, как называют их в Московии, литовцы, малороссы, белорусы и русские. Есть еще и другие — малые, — но не о них сейчас речь. Поляки сплошь привержены римскому закону — католической церкви. Литовцы тоже во многом числе, а малороссы, белорусы и русские — православные. А так как король и магнаты — католики, то начальные люди государства теснят православных, хотя в битвах за Речь Посполитую равно льется кровь и тех и других. Но только два народа — поляки и литовцы — имеют свои сеймы, своих канцлеров и могут принимать собственные ординации или же законы. А православные, живущие на земле польской короны, и их единоверные братья в Великом Литовском княжестве лишь исполняют эти законы, платят налоги да ходят на войну. И всю мою жизнь, Иван Васильевич, воюю я за то, чтоб не утесняли нас, православных, чтоб не высилась папежская рука над церковью нашей. Да вот беда — немного у меня помощников.
Адам Григорьевич вздохнул еще раз, сокрушенно покачал седою головой.
— Как же, Адам Григорьевич, могу я в сем великом деле подмогу тебе учинить?
Кисель опустил глаза. Сказал глухо:
— О том и речь пойдет, князюшка. Был ты в Вологде архипастырем обласкан и взыскан, и того тебе показалось мало, и ты, желая правду отыскать, из гиперборейских пустынь прибежал на Москву.
Тимофей согласно кивнул.
— И из Москвы ты снова утек: обидел тебя царь Михаил и бояре его — не дали тебе в Вологде наместничества, попрали твое доброродство.
Кисель поднял голову, строго взглянув на собеседника. Анкудинов снова кивнул согласно.
— А в Речи Посполитой чего ты чаешь найти? Веселого да сытого житья? На такое житье и здесь притязателей довольно.
И Тимоша вспомнил лес под Киевом и сказанные ему Костей слова: «В золоте будем ходить и на золоте есть, как и подобает великим мужам, кои от одного короля к другому служить отъезжают!» Вспомнив это, от дурного предчувствия заробел: не просто, видать, зарабатывают веселое да сытое житье. Желая переменить разговор, он сказал:
— И все-то ты, Адам Григорьевич, меня пытаешь: что да как? А ну я тебя спрошу: зачем ты меня в Варшаву везешь? С золотых тарелей кормить? Ренским вином поить? Или же к какому делу приспосабливать? А ежели едем мы с тобой для какого дела, так скажи мне о нем испряма, без утайки.
Кисель надел очки, в упор посмотрел на Анкудинова.
— А и скажу. Испряма. Без утайки. Ты Речи Посполитой таков как есть не надобен. Воевод да подскарбиев, каштелянов да гетманов у нас и без тебя довольно. Нам нужен московскому царю первого градуса супротивник и супостат. Чтобы подыскивал под ним государство, чтоб трон его шатал беспрерывно.
У Тимоши снова нехорошо стало на сердце: вспомнил Вологду, книжницу Варлаама и то, как на себя в зерцало глядел: на Шуйского — царя — похож ли?
— Если ты Шуйский, князь, то отеческий стол должен взять и никому отнюдь его не уступать. Ну, а ежели кто иной, тогда и говорить нам с тобой не о чем.
Анкудинов скривил рот набок, развел руками, сказал с обидой:
— Неверки такой не ждал от тебя, Адам Григорьевич. Может, что сказал не так — прости. А отечество мое всем ведомо.
И снова как бы ненароком прикоснулся к кресту.
— Ну, а если так, князь, то будешь ты в Варшаве не просителем, а московского престола искателем.
Кисель и его свита остановились на собственном подворье Адама Григорьевича в Краковском предместье Варшавы. Тимофея и Костю поместили в двух разных покоях. У Кости покой был поменьше и попроще, у Тимоши — высок, светел, на потолке пухлые крылатые младенцы с луками и стрелами, сиречь амуры или же купидоны. Кровать с шатром, а в головах зерцало до самого балдахина.
И корм с самого начала стали давать совсем иной, нежели в Киеве. Костя усмехался, довольный, Тимоша при Косте не тужил. Однако, оставаясь один, глядя в затканный серебряными звездами испод балдахина, думал: «Какую же плату возьмет за все это христолюбивый пан Адам?» И понимал: немалую.
Меж тем не проходило дня, чтоб Адам Григорьевич не наведывался к Тимоше. Еще чаще звал его за свой стол, где на камчатной скатерти стояли не хлеб с молоком и не лук с чесноком.
За ренским, кое любил пан Кисель более прочих вин, говаривал он Тимоше многое. Рассказывал о долгой жизни своей, о том великом добре, что сделал он для сотен тысяч своих единоверцев, исправляя на Украине должность королевского комиссара.
Рассказывал, как усмирил он разумным и добрым словом не одну казацкую замятню, как почти без крови прекратил мужицкий бунт, а главного заводчика, Павлушку, изловил и передал законным властям. И вот уже шесть лет, говорил Адам Григорьевич, нет на Украине ни мятежей, ни скопов. Золотой покой пришел, наконец, на Украину.
И, скромно потупив глаза, давал понять, что это не чья-нибудь, а именно его, Киселя, заслуга.
Однажды завел пан Адам беседу, которая поначалу показалась Анкудинову не имеющей к нему никакого касательства. Стал пан Кисель говорить о Руси и о Польше. Со слезами в голосе поминал старое лихолетье, когда шли на Москву польские и литовские люди, и запорожские курени, и наемная немецкая пехота, — и от того возникла великая междуславянская распря. Но ведь время то давно миновало, говорил Адам Григорьевич, что же нам прежним жить? Теперь другое важно — не почитать Речь Посполиту врагом Руси. Надобно забыть свары и брани прежних лет и объединить обе державы против общих врагов — турок, татар, немцев и шведов. Ибо распри между нашими странами — на радость нашим недругам и на погибель нам самим.
— Не возьму в толк, Адам Григорьевич, того, что от тебя слышу. Мне-то пошто все это знать?