За светом идущий - Балязин Вольдемар Николаевич. Страница 36

А с полудня и до глубоки ночи Тимоша бродил по великому городу Истамбулу, само название которого означало — «полный мусульман». Он исходил его весь — от замка Румели Иссар до древнего Хризополиса, называемого турками Ускюдаром, и от площади Сераскера до Силиврийской заставы. Он шатался по кварталам Ливадии и Галаты, возле Урочища Рыб, у белых стен султанских дворцов Топ-Капу и Чераган, по берегу Босфора у садов Долма-бахче.

Он исходил вдоль и поперек все базары Истамбула, дивясь их разноязычию, многолюдству и богатству. Он забредал в мечети, церкви, кофейни, цирюльни, бани, таверны. Толкался среди носильщиков, водоносов, кузнецов, горшечников, мясников. Знакомился с важными деребеями — турецкими вотчинниками, с лукавыми ростовщиками, ловкими торговцами, простодушными крестьянскими сыновьями — уланами. Дивился на гадателей, заклинателей змей, фокусников, акробатов.

Но не прошло и месяца, как все это великое шумство и многолюдство, пестрота и живость, голубое небо и голубое море, горы сладких плодов и ласковое тепло ранней осени стали раздражать Тимофея и вызывать у него такое чувство, какое появляется при виде сахара у человека, объевшегося сладким. И, заслоняя прелести щедрой осени и яркие краски базаров, стали лезть в глаза ему нищие и юродивые — по-здешнему дервиши, коих было в Истамбуле поболее, чем в Москве; стали попадать под ноги стаи облезлых бездомных псов, а в кварталах босфорского прибрежья — тучи крыс. И вместо свежего морского бриза стали бить в нос запахи гнили и тления — от падали, валявшейся в канавах, от затхлой воды в арыках, от тухлой рыбы на берегу, от гор гнилых фруктов на базарах.

Не весело стало от всего этого на душе у Тимофея, а тревожно и смутно. Все чаще стали вспоминаться ему белые снега и звенящие от мороза леса — чистые, смоляные, светлые. И все чаще, выходя на Босфор, глядел Тимоша на его западный берег, туда, где кончалась Европа, хотя турки считали, что именно там не кончалась она, а начиналась. На европейском берегу Босфора, собравшись тесной стайкой, застыли у самого моря белые терема византийских императоров. Зеленые кипарисы и невысокие стены с башенками окружали жилище ушедших в небытие басилевсов, некогда владевших половиной известного им мира. А неподалеку от невысоких теремов императоров громоздилось здание храма Святой Софии, обстроенное клетушками, выступами, минаретами.

Когда Анкудинов впервые оказался внутри храма, огромного, запущенного и грязного, он не почувствовал ни величественности, ни простора, ни света, хотя София в Истамбуле была раз в десять побольше Софии в Вологде. Бесчисленные колонны уходили в разные концы огромного зала, бесконечные коридоры убегали в глубь здания, ныряя под галереи и переходы и теряясь в чудовищной толще циклопических стен храма. Грязный, потрескавшийся пол, покрытые птичьим пометом подоконники, осыпавшаяся штукатурка — все кричало о разрушении, забвении, являя всеконечную мерзость запустения. Стены, некогда расписанные фигурами святых и изукрашенные речениями отцов церкви, теперь были густо закрашены цветами и орнаментами, покрыты затейливой арабской вязью сур из Корана.

Сквозь переплетение золотых, зеленых, красных и черных линий проглядывали, как из зарослей, желтые и коричневые лики христианских святых, голубой хитон спасителя, скорбный и нежный лик богородицы.

Молящихся было немного. Тимофей прислонился к одной из колонн и вспомнил Вологду, свечи, горящие в холодной тьме Софийского собора, владыку Варлаама, и у него сладко заныло сердце и на глаза навернулись слезы. «Ох, до чего хочется домой!» — подумал он. И тут же некто, уже давно поселившийся в сердце, шепнул: «Увидишь родные места из железной клетки!» «Господи, — взмолился Тимофей, — пособи вернуться домой, вразуми, как быть, что делать?» И некто второй спросил ехидно: «Какого бога просишь, Христа или Мухаммеда? Их тут два, а храм все едино загажен божьими птицами и человеческим нерадением. Даже воедино собравшись, не могут главные во вселенной боги на малой частице своего царства порядок навести».

И от этой мысли стало Тимофею и легко и одновременно страшно, а в душе возникла вдруг такая пустота, какую ощущаешь, когда летишь с забора или с крыши наземь и еще не ударился, но уже ждешь этого и от дурного предчувствия замирает сердце.

А когда поздним вечером лег он на ковер, снова вспомнил полуразрушенный и грязный храм Святой Софии, который турки звали мечетью Айя София, понял вдруг, что нет в небесах ни Аллаха, ни Саваофа, ни Магомета, ни Христа. А иначе нешто допустили бы они, всесильные, этакое запустение святыни?

Ощущение пустоты не оставляло его и утром, когда он рассеянно слушал поучения хаджи Рахмета. Еле дождавшись полуденного намаза и отстояв как во сне магометанскую обедню, Тимофей рассеянно попрощался со своим наставником и, выйдя из мечети, направился на берег Босфора. Только теперь ему совсем уже не хотелось оказаться под сенью святилища, загаженного птицами и заплеванного приверженцами двух богов.

Ему захотелось пойти к простым смертным, не думающим о грехах и поклоняющимся не идолам, а земным радостям. Он отправился на берег Босфора, но не на европейский, а на азиатский берег, где, загораживая дома и сады Ускюдара сотнями мачт, канатов и рей, стояли корабли, пришедшие в Истамбул со всего света. В порту, среди матросов и грузчиков, он почувствовал себя вольно и весело. Ближе к вечеру трудовой люд разбредался кто куда. Грузчики, большей частью жившие в городе, шли по домам, в грязные кварталы, теснившиеся у самого порта, а иноземные моряки расходились по кофейням и тавернам, где можно было найти любое из удовольствий — кофе, кальян, вино или сладкогласную, нежную пери, купленную хозяином на невольничьем рынке.

Однажды Тимофей набрел на кабачок, из дверей которого несся шум, слышный за сто саженей. Анкудинов нырнул в синий табачный дым, в терпкие запахи вина, жареной баранины и кофе. Разноязыкий громкий говор, песни и топот ног на первых порах оглушили его, но уже через несколько минут он был рад, что попал сюда. В большом зале, одна часть которого на христианский лад была уставлена длинными, грубо обструганными столами и лавками, а другая — низкими полатями — софами, застеленными вытертыми коврами и засаленными подушками-миндэрами, сидели и полулежали десятки матросов, гребцов, шкиперов, рулевых — турок, греков, голландцев, — всех, чьи корабли стояли по соседству, в торговой гавани. Одни пили джин, другие — кофе, третьи — вино. Кожаные куртки, суконные плащи, штаны и рубахи из плотного полотна, высокие сапоги делали этих людей очень похожими друг на друга. И только фески и тюбетейки одних и помятые шляпы с отвисшими полями, выцветшими лентами, общипанными перьями на головах других позволяли догадаться, кто из моряков мусульманин, а кто — христианин.

Под стать собравшемуся в кабачке обществу была и подаваемая на столы снедь. Для неверных — «райя» — мясо, рыба и птица, пироги, подземные италийские грибы — тартуфолли, свернутое в длинные тонкие трубочки тесто — макарони, обжигающий горло джин. Для сыновей пророка — сладкий сок винограда — пекмэз, вяленая баранина — пастырма, терпкая густая похлебка — чорба, круглый мягкий хлеб — сомун и тающая во рту пастила — лукум.

Остановившись у двери, Тимофей оглядел зал и заметил за одним из столов свободное место. Заняв его, он жестом подозвал худого черноглазого хлопчика, прислуживавшего гостям, — чухадара, и тот мгновенно подбежал к новому посетителю.

Перемешивая болгарские и турецкие слова, Анкудинов попросил вина, лепешек и мяса. Сидевший напротив него черноволосый бородатый здоровяк спросил Тимофея по-болгарски:

— Откуда ты, друг?

Тимофей за два года жизни в Болгарии, в Рильском монастыре выучился болгарскому языку почти как русскому и потому с радостью отозвался на приветливые слова. О себе сказал немного: жил когда-то в России, потом в Болгарии. Теперь вот — в Цареграде.

Бородач засмеялся: