Старый Валаам - Шмелев Иван Сергеевич. Страница 11
V. – В трапезной
– Господи Иисусе Христе Боже наш, помилуй нас…
Брат Василий вносит обед.
– Я уж на одну персону только принес. А вам о. Антипа послушание назначил, – с улыбкой говорит он мне, – в трапезную пойти. Там у нас чинно, под жития вкушают. Я не понимаю, спрашиваю его: что это значит – «под жития»?
– Все вкушают, а очередной чтец читает про «жития». Это чтобы вредные мысли не входили. Пища молитвой освящается, тогда и питание на пользу. Никакой чтобы заботы в мыслях.
Я удивлен: как раз и в физиологии это говорится, – читал недавно «Физиологию» Льюиса. Оказывается, и монахи знают.
Я говорю брату Василию, что об этом и в науке говорится, чтобы принимать пищу в полном спокойствии, без раздражения. Он глядит на меня с сомнением, не подвох ли в моих словах.
– Вашу науку мы не знаем, а святые отцы так установили, из древних лет. Такой наказ есть, старца Назария Саровского: «вкушать молча, как бы какое священнодействие совершаешь».
– Это называется – физиология питания! – говорю я.
– А по-нашему наказ старца Назария, – говорит упрямый брат Василий, – чтобы хлеб насущный не осквернять дурными помыслами. А для женска пола, для их персоны… – показывает он на мою жену, трапезная при гостинице у нас. Но для них чина не полагается, без «житий» вкушают.
– Вот это грустно, – говорю я. – А если дурные помыслы? Несправедливо оставлять женский пол без охраны от искушений.
Брат Василий чувствует мою шутку и улыбается. Говорит, что наказ для братии установлен, но и в женских обителях, говорят, тоже под «жития» вкушают.
Далекое, наивное: милый простак, просвещавший меня духовно, – и я, юный студент, учивший его ученой мудрости.
Я иду в трапезную палату. Она в монастырском четыреугольнике, против ворот, при церкви Успения Пресвятой Богородицы. Встречается о. Антипа, несет корзиночку. Я заглядываю в нее и вижу: крупная красная смородина! Это изумляет меня, как чудо. В Москве она отошла давно, там и малина уже сошла, а тут – снова вернулось лето. О. Антипа достает кисточку, показывает мне и сам любуется: смородина сочно сквозит на солнце – живые яхонты!
– Крупная-то какая, будто клюква. На праздник Преображения Господня десять пудов собрали, а это остаточки, благословил о. настоятель на трапезу, в гостинчик. Сады-то наши не видели еще? Посмотрите. Все монах Григорий, великим тружением своим. Через него и смородина у нас, и яблока сколько собираем, и слива есть, и вишня, во славу Господа. Двадцать лет на себе землю таскал, сыпал на голый камень, на ржавую луду, а теперь вся братия радуется, и богомольцев радуем. У нас даже восточная травка произрастает.
– Это какая же… восточная?
– А как же, неужто не знаете… ис-соп! Царь Давид в псалмах как взывает?.. «Окропиши мя иссо-пом… и очищуся…» На Востоке он жил, вот и восточная, потому. Сходите вкусите с братией, поучения послушайте, и во здравие питание вам будет. Сами потом скажете, вкусная какая ваша пища… С молитвы такая вкусная, освященная.
Я вхожу в трапезную. Длинная, невысокая палата, своды. Вижу длинные-длинные столы, простые, непокрытые, и на них, чинными рядами, миски, светлые лиловые ложки, белые ручники, холстинные, накрывающие попарно миски, – все ровными-ровными рядами, солоницы, оловянные уполовники, приземистые широкие сосуды – чаши, будто из тускло-старинного серебра, налитые бордовым квасом, с плавающими, как уточки, ковшами, темные ломти хлеба, и эти белоснежные ручники – холстины, похожие на крылья чаек… – так мне напоминает былинные «бранные» столы и что-то близкое и родное мне… – рабочие праздничные столы нашего старого двора в далеком детстве? Пахнет густо и сладковато-пряно – квасом и теплым хлебом. Вдумчиво-сокровенно смотрят с пустынных стен – благословляют преподобные подвижники, в черных схимах.
Молитву уже пропели. Братия сидит чинно за столами, в глухом молчании. Чувствую я смущенно, как испытующе смотрят на меня, такого невиданного здесь, в серой студенческой тужурке, в золоченых пуговицах с орлами, отыскивающего себе местечка. Кто-то мне шепчет строго: «подале, подале, за братию… богомольцы там, во второй палате». Я прохожу рядами темных, немых столов, взирающих в строгой тишине, и нахожу местечко – рядом с бледными старичками-олончанами. Против меня сидят притихшие питерцы – извозчики, ехавшие на пароходе с нами. Они знакомо моргают мне, как будто хотят сказать: «здесь, брат, не поговоришь… стро-го здесь!» За старичками-олончанами сидит тощий монах, глядит на пустую мисочку, не поднимая глаз, и, кажется мне, тоже говорит в молчанье: «да, строго здесь».
Вдали, в первой палате, за головным столом, перед самым иконостасом, кто-то властный звонит резко-тревожно в колокольчик. И сразу, как по команде, встают от столов прислужники и идут в поварню за кушаньем. Перед иконостасом какой-то инок истово-чинно крестится и кладет земные поклоны. Я спрашиваю тощего монаха, почему это кланяется инок, а не сидит со всеми. Монах не отвечает. Знакомый питерец опасливо говорит: «провинился, надо полагать». Тощий монах шепчет, не поднимая глаз: «за трапезой у нас молчание полагается».
Прислужники вносят оловянные мисы с кушаньем, ставят их на столы рядами, одну мису на четверых, и теперь видно мне, как вытягивается по столам оловянная полоса – дорога, дымится душистым варевом. Начинается хор нестройный, что-то молитвенное как будто. Это прислужники возглашают вполголоса, ставя мисы: «Господи Иисусе Христе Боже наш, помилуй нас». Старшие за столами ответствуют им – «аминь».
Трапеза начинается. Возрастает немолчный шорох, благостно-сдержанный, – плесканье, звяканье; взмывают белые ручники, варево льется в миски, мелькают ложки, темнеют куски хлеба, склоняются чинно головы. Кажется мне, что совершается очень важное. Звучный, напевный голос вычитывает с амвона «житие» дня сего. Инок перед иконостасом все так же кладет поклоны.
Я вслушиваюсь в шорох, в мерное, углубленное жеванье сотен людей, и приходит на мысль не думанное раньше: какое важное совершается! Я как бы постигаю глубокий смысл: «в поте лица твоего будешь есть хлеб твой». Впервые чувствую я, забывший, проникновеннейшее моление: «хлеб наш насущный даждь нам днесь». Смотрю на старичков-олончан, как благоговейно-радостно вкушают они этот хлеб насущный… не едят, а именно, вкушают, как дар чудесный… не услаждаются, а принимают молитвенно, чинно, в смирении… – и думаю: «как это хорошо! и это не простое, не обиходное, а священное что-то в этом, возносящее, освящающее человека!» И вспоминается мне далекое, ушедшее. В детстве Горкин мне говорил, плотник наш: «кушай, милок… это хлебушка наш насущный, заработали мы его с тобой… крестись, на хлебушку всегда креститься надо, дар Господень». Тогда и я вкушал – и с каким же благоговением! – кислый рабочий хлеб, с плотниками, в артели, и необыкновенно сладок был этот «хлеб насущный», забытый в детстве. И вот воспомнился, отозвался здесь, на Валааме, в иной артели – тех же русских простых людей, рясой прикрывших свои рубахи и трудовые плечи, только людей особых, отобранных, собравшихся с сел и полей российских во имя Божие, «идейно», как я говорил тогда. «У нас мужички все больше», – помнились мне слова о. Антипы.