Евангелие от Пилата - Шмитт Эрик-Эмманюэль. Страница 12
Я не добился никакого успеха в Иерусалиме, его жители даже не проявили любопытства ко мне. Единственным достижением было то, что священнослужители, учители Закона саддукеи и фарисеи с каждым днем все больше ненавидели меня. Их оптимизм был сильнее моего, поскольку они считали, что однажды я смогу всколыхнуть народ и поднять его на мятеж не только речами и любовью к Богу. Они видели во мне опасность. И начали готовить мою смерть. По их мнению, меня уже давно следовало побить камнями.
Но сколько времени я потратил на то, чтобы убедить их в этом! Защищая религию духа, а не религию текстов! Я объяснял им, что одно не исключает другого, потому что религия духа наделяет истиной религию Священного Писания. Педанты, придирщики, они заставляли меня бесконечно повторять одно и то же, превращали меня в юриста, в толкователя Закона, теолога, топили меня в противоречиях канонического права, где я всегда оказывался в проигрыше, поскольку единственным моим проводником был внутренний свет. Когда мы сотни раз вели одну и ту же дискуссию, я начинал сомневаться, что мы говорим о Боге. Они защищали институты, традиции, свою власть. Я говорил только о Боге, и руки мои были пусты. Я признавал, что Бог говорил со всеми нашими пророками, что дух веры был изложен в наших книгах и законах; что Храм, синагога, библейская школа являются для большинства смертных единственным и обязательным путем к Озарению. Но добавлял, что с помощью своего колодезя любви получил прямой доступ к Богу. Ибо черпать веру в любви к нему лучше, чем в книге, написанной чужой рукой!
— Богохульство! Богохульство!
— Я пришел не уничтожать, а созидать.
— Богохульство! Богохульство!
Вскоре я даже не смог ночевать в Иерусалиме. Мы с учениками располагались в деревне Вифании у моего друга Лазаря, а когда не успевали добраться до него, останавливались на Масличной горе у стен города.
Каждое утро я видел, как из пустыни приходит день, пробуждая краски Иерусалима: охру стен, белизну террас, золото Храма, темную зелень кипарисов, фасады домов, окрашенные рукой человека и выцветающие под летним солнцем. На мгновение мне показалось, что я властвую над городом. Он лежал передо мной, как макет архитектора, но быстро становился слишком сверкающим, слишком раскрашенным. Он тянулся вверх, возвышаясь надо всем, словно ослепительное пророчество или роскошно одетая блудница.
Еще не доносилось шума с площадей или улиц, а по дорогам, змеящимся в сторону стен, погонщики из Дамаска уже гнали своих верблюдов, женщины несли на головах корзины винограда или иерихонских роз, чтобы продать их у врат города под сенью деревьев. Все стекалось к Иерусалиму. Иерусалим был центром. Иерусалим всасывал в себя всех.
Я бежал.
Я бежал от ненависти фарисеев, я бежал от неизбежного ареста, я бежал от смерти, которая уже обнюхивала меня своим огромным, влажным и внушающим страх носом. Я едва избежал гнева Понтия Пилата, римского наместника, который воспринял как личную угрозу мои заявления о конце старого порядка и приходе Нового Царства. Его соглядатаи показали мне монету с его изображением или изображением Цезаря, уже не помню, поскольку бритые римляне с коротко остриженными волосами все на одно лицо.
— Скажи нам, Иешуа, следует ли уважать римского захватчика? Справедливо ли платить ему налоги?
— Отдайте Кесарю кесарево, а Божие Богу. Я не военачальник. Мое Царство не имеет ничего общего с его империей.
Мои слова успокоили Пилата, но окончательно рассорили меня с зелотами, сторонниками Вараввы, которые не погнушались бы использовать меня, чтобы взбунтовать Палестину против римлян. Мне удалась моя судьба: все обратились в моих врагов.
Я испытывал страх. Я был наг и не имел иного оружия, кроме слова.
Мы ушли и укрылись в сельской местности. Я хотел набраться сил перед последним сражением. Днем я нуждался в молитве, чтобы вернуться в колодезь, а по вечерам делил дружбу с ближними, мужчинами и женщинами, проводя время в бесконечной трапезе. По ночам я окунался в колодезь, чтобы омыться тем светом, который сиял ярче солнца.
Я не дрогнул, нет. И не отступил. Но устал бояться. Я испытывал страх опорочить себя самого, оказаться не на высоте замысленного мною дела. Я опасался — как опасаюсь сегодня вечером, — что Иешуа из Назарета, сын плотника, родившийся в простых яслях, возьмет верх с его силой, страстью и желанием жить. Смогу ли я окунуться в колодезь любви, когда меня будут бичевать? Когда меня пригвоздят к кресту? Когда у меня останется только голос, жалкий человеческий голос, чтобы вопить, исторгать крик плоти, попирать агонию?
Иегуда успокаивал меня:
— На третий день ты вернешься. Я буду рядом. И сожму тебя в своих объятиях.
Иегуда никогда не сомневался. Я слушал его часами, я слушал его успокоительные речи, пробивавшие толщу моей неуверенности.
— На третий день ты вернешься. Я буду рядом. И сожму тебя в своих объятиях.
Близилась Пасха. Праздник Опресноков казался мне удобным для свершения задуманного, поскольку весь народ Израиля явится для молитвы в Храм. И мы снова отправились в Иерусалим.
По пути мне пришлось избегать больных и увечных, которые рвались ко мне. Я отказывался творить чудеса, ибо чудеса нужны лишь неверующим, давая им пищу для болтовни, но не для размышления.
В Вифании ко мне с плачем бросились Марфа и Мириам, сестры Лазаря:
— Иешуа, Лазарь умер. Он умер три дня назад.
На протяжении моей жизни умерли уже многие из близких мне, и я привык к внезапному трауру, но здесь, остановившись у источника Вифании, я, сам не знаю почему, расплакался вместе с двумя женщинами. Я ощущал в смерти моего дорогого Лазаря предвестие своей собственной судьбы. Я ощущал, что силы небытия берут верх над силами жизни. Я чувствовал, что зло всегда будет побеждать. Лазарь предшествовал мне в смерти, указывая, что жизнь моя близится к завершению.
Каким грузом легла эта искренняя печаль на нас, Мириам, Марфу и меня, пока мы рыдали, обнявшись! Я руками и телом касался их живых тел и с ужасом повторял себе, что они тоже обратятся в прах.
Когда слезы иссякли, сердце мое так и не получило умиротворения. Я захотел увидеть Лазаря.
Ради меня откатили в сторону камень, закрывавший вход в могилу, и я вошел в склеп, выбитый в скале. Тяжелый погребальный запах смирны наполнял воздух. Я приподнял пелены и увидел иссохшее, зеленовато-восковое лицо своего друга Лазаря. Я улегся рядом с ним на плиту. Я всегда считал Лазаря своим старшим братом, которого у меня не было в жизни. Теперь он стал моим старшим братом в смерти.
Я начал молиться. Я опустился в колодезь любви. Я хотел знать, нет ли его там. Я увидел ослепительный свет, но ничего не узнал. «Все хорошо, — привычно повторял Отец мой. — Все хорошо, не волнуйся».
Когда я вынырнул из колодезя, Лазарь сидел рядом со мной. Он с невероятным удивлением смотрел на меня.
— Лазарь, ты жив! Понимаешь? Ты жив!
Слова, похоже, не доходили до него. Он был поражен и пытался произнести что-то, но язык не слушался его.
— Лазарь, ты воскрес!
Черты его лица ничего не выражали; глаза то и дело закатывались, словно его клонило в сон.
Я подхватил его под руки и вывел из тьмы на свет.
Невозможно описать волнение учеников и сестер, когда они увидели нас выходящими из склепа. Родные бросились обнимать и целовать Лазаря. А он был растерян, безволен и, похоже, ничего не понимал. Он совершенно онемел. Даже не знаю, осталась ли в нем хоть крупица ума. Он превратился в собственную тень. Неужели таков шок от воскрешения? Мне говорили, что он находился в таком состоянии в последние дни своей болезни.
Издевательский голос, голос сатаны, терзал мою душу:
— А ты уверен, что он был мертв?
Я пытался заглушить сатану. Но его голос звучал все громче:
— Согласен, он восстал из мертвых, но ради чего? В чем смысл? Какой знак он тебе подал?
Я уединился и в полном отчаянии начал молиться. Ладонь Иегуды легла на мое плечо, и я вздрогнул. Он весь светился верой.