Очерки, фельетоны, статьи, выступления - Шолохов Михаил Александрович. Страница 46

Поистине невиданно могущественна партия, сумевшая организовать, воспитать, вооружить и повести за собой народ на свершение небывалых в истории подвигов! Поистине велик и непобедим народ, сумевший не только отстоять свою независимость и разгромить всех врагов, но и стать светочем надежды для трудящихся во всем мире!

Быть верным сыном такого народа и такой партии — это ли, мой друг, не самое высокое счастье в жизни для нас и наших современников? И не нас ли, ныне живущих, окрыляет на неустанный труд и новые подвиги суровая ответственность за судьбы отчизны, за дело партии, ответственность, которую мы несем не только перед грядущими поколениями, но и перед светлой памятью тех, кто сражался и шел на смерть, защищая родину.

* * *

В памятные ленинские дни трудящиеся мира, как и двадцать четыре года назад, как и всегда в день скорбной годовщины, склонят головы, вспоминая того, кто указал человечеству путь к новой жизни. Он — вождь великой партии и создатель первого в мире социалистического государства — сказал в 1919 году незабываемые слова:

«Первый раз в мире власть государства построена у нас в России таким образом, что только рабочие, только трудящиеся крестьяне, исключая эксплуататоров, составляют массовые организации — Советы, и этим Советам передается вся государственная власть. Вот почему, как ни клевещут на Россию представители буржуазии во всех странах, а везде в мире слово „Совет“ стало не только понятным, стало популярным, стало любимым для рабочих, для всех трудящихся».

«Советская власть, — говорил Владимир Ильич, — есть путь к социализму, найденный массами трудящихся и потому — верный и потому — непобедимый».

Наша страна, страна победившего социализма, стоит несокрушимо в мире.

Друзья знают, из какого неиссякаемого источника черпали и черпаем мы силы и для войны и для мирного труда.

Враги остаются врагами: иные просто клевещут, клевещут с присущей им наглостью, примитивно и грубо, другие второпях вытаскивают из пыльных архивов изрядно траченные молью рассуждения о «загадочности славянской души», о «русском фанатизме» и, стыдливо прикрывая свое убожество и низость этими обветшалыми одеждами, делают вид, что никак не поймут, откуда берется всесокрушающая сила у советского народа.

А народ ценою долголетних страданий и великой революционной борьбы нашел для себя единственно справедливую власть, со всей решительностью и мужеством утвердил ее своей кровью, своим трудом, и никакие силы не смогут поколебать его веру в эту власть.

Как духовно преобразился русский человек, и в частности крестьянин, за время существования советского строя, какие новые и чудесные качества он обрел за годы пятилеток, уже будучи колхозником, — отчетливее видишь, сопоставляя недавнее прошлое с нынешним днем.

* * *

В январе 1930 года, когда на Дону проходила сплошная коллективизация, мне пришлось ехать со станции Миллерово в Вешенскую. Ни мой возница, ни я не тешили себя надеждами за короткий срок проделать сто шестьдесят восемь километров пути. Лошади были усталые, дорога, судя по рассказам, несносная — почти на всем протяжении в ухабах и выбоинах, — в степи курилась поземка, а густые лиловые тучи, стоявшие на востоке угрюмой грядой, обещали близкую непогодь.

Мы выехали с рассветом. Горький запах угольного шлака и дыма топящихся печей сменился за городом пресным и чистым дыханьем молодого снега, ароматом степного сена, растерянного по обочинам дороги, и терпким душком лошадиного пота. Глухое зимнее безмолвие нарушалось лишь скрипом полозьев, фырканьем лошадей да изредка, на спуске в глубокую рытвину, стуком барков о дышло саней.

Возница мой — бородатый, пожилой, но все еще, несмотря на годы, по-молодому статный казак с шельмовскими, глубоко запрятанными глазками и лихо зачесанным чубом — оказался человеком на редкость словоохотливым. Вначале он молча правил лошадьми, меланхолически посвистывая, думая о чем-то своем; я видел только его широкую спину, туго обтянутую нагольным полушубком, бурую, в морщинах шею да заиневший чуб, выбившийся из-под ухарски сдвинутого набок треуха, но стоило мне задать ему какой-то вопрос, как он тотчас же повернулся ко мне лицом, подоткнул под сиденье вожжи и, улыбаясь, заговорил:

— Поглядел бы, братец ты мой, что у нас на хуторах творится… Не дай и не приведи!

— А что?

— Да ведь колхозы же начались, ну, и заседает народ на собраниях, как и в Москве, небось, не умеют заседать!

— Как же это?

— Да так, что по трое суток подряд, днем и ночью!

— И многие вступили в колхоз у вас на хуторе?

— Раскололись пополам: часть вступила, а остальные пока еще мнутся, как овцы перед воротами на баз. А заседают все сообща и там же на драку сходятся, как молодые кочета… Там и смех и грех, всего не оберешься!

Сосед у меня есть, Михей Фомич, старичок он крайних годов, а с собрания выходит только по вострой стариковской надобности, а так — и ночует в сельсовете и кормится там же. Старуха принесет ему щей в чугунке, ну, пока она по снегу добредет, щи начисто остынут; похлебает Фомич холодненького и опять сидит, как гвоздь в стене… Страсть какой активист оказался!

— Колхозник?

— Какое там колхозник! Он активист с обратной стороны, из богатеньких середняков. Прямо супротив колхоза не выступает, а потихонечку сидит в задних рядах и яд пущает, то из священного писания, а то и сам от себя чего придумает. Перед поездкой пошел и я на собрание. Сидим тесно, я — с краю, по левую руку от меня — этот самый Михей Фомич, рядом с ним — вдовая женщина Ефросинья Мельникова. И вот Фомич и зудит, и зудит свое, слушать не дает. Она ему раз сказала: «Не мешай», два сказала, но он не унимается. Один приезжий партейный из района про колхоз рассказывает, а Фомич знай свое нашептывает: и то, мол, будет нехорошо, и другое вовсе плохо… А потом толкнул Ефросинью локотком и говорит потихонечку: «Сначала скотину заставят обществить, бабонька, а после и под общую одеялу спать загонят. Это мне верный человек говорил». Она, возьми, в шутку и скажи ему: «Что ж, мое дело вдовье, я в убытке не буду, только, не приведи бог, с тобой рядом придется спать, — тогда хоть из колхоза выписывайся». Ну, Фомич почуял недоброе и уже погромче спрашивает: «Это, то есть, почему же такое, паскудница ты этакая?» Фроська на эти слова рассерчала и уже вовсе громко говорит: «А потому, старый черт, что от тебя, как от пустого амбара, за версту мышиным пометом воняет!» Слово за слово — и завелись. Он ей: ты, мол, и бесстыжая, и такая-сякая, и про бога забыла, а она ему: «Тебе, подкулачнику, хорошо против колхоза говорить, у тебя две пары быков, пара лошадей, а я с одной коровенкой всю жизнь должна нужду трепать?» Он ее — ядреным словом, а она его — бабьим нескладным матом, ну, и дошло у них дело до драки. Фомич, как при старом режиме, платок с нее сбил и — за прическу. Ефросинья, не будь дура, за бороденку его ухватилась. Баба она молодая, при силе, сколько захватила в горсти волосьев — все у нее в руках и осталось. Насилу растянули их, ей-богу. После этого глянул я на Фомича, а у него полбороды как корова языком слизнула. Смех меня разбирает, но я скрепился и говорю: «Не ходи ты, Михей Фомич, на эти собрания, а то тебя бабенки ощипают, как резаного кочета, и пуху на развод не оставят». А он этак гордо на меня поглядел и говорит: «Последнего волоса лишуся, но с собрания не уйду!» Ужасный какой активист оказался, сроду и подумать нельзя было…