Евгения Гранде - де Бальзак Оноре. Страница 33
— Сало перетапливаю…
— Сегодня придут гости, затопи камин.
Господа Крюшо и г-жа де Грассен с сыном явились в восемь часов и были удивлены, не видя ни г-жи Гранде, ни Евгении.
— Жене нездоровится, Евгения подле нее, — ответил старый винодел, и лицо его не выдало никакого волнения.
После целого часа пустых разговоров г-жа де Грассен поднялась навестить г-жу Гранде, и когда она вернулась в зал, все обратились к ней:
— Как чувствует себя госпожа Гранде?
— Да нехорошо, совсем нехорошо, — сказала она. — Состояние ее здоровья, по-моему, в самом деле внушает тревогу. В ее годы необходимы все предосторожности, папаша Гранде.
— Посмотрим, посмотрим… — рассеянно ответил винодел.
Все простились с ним. Когда Крюшо вышли на улицу, г-жа де Грассен сказала им:
— У Гранде что-то произошло. Мать очень плоха, хоть сама и не подозревает этого. У дочери красные глаза, как будто она долго плакала. Не хотят ли ее выдать замуж против воли?
Когда винодел лег спать, Нанета, неслышно ступая в мягких туфлях, пришла к Евгении и открыла перед ней паштет, запеченный в кастрюле.
— Возьмите, барышня, — сказала добрая девушка. — Корнуайе дал мне зайца. Вы так мало кушаете, что этого паштета хватит вам на неделю, а в таком холоде он не испортится. По крайней мере вы не будете сидеть на сухом хлебе. Ведь это вредно для здоровья.
— Бедная Нанета! — сказала Евгения, пожимая ей руку.
— Паштет у меня вышел вкусный, нежный. А он ничего и не заметил. Я и шпику и лаврового листа купила, — все на свои шесть франков, им-то я хозяйка.
Затем служанка убежала: ей послышалось, что идет Гранде.
В течение нескольких месяцев винодел постоянно заходил навестить жену в различные часы дня, но никогда не произносил имени дочери, не видел ее, не делал о ней ни малейшего намека. Г-жа Гранде не выходила из своей комнаты, и положение ее день ото дня ухудшалось. Ничто не могло сломить старого бочара. Он оставался непоколебимым, жестким и холодным, словно гранитный столб. Он по-прежнему приходил и уходил, как было заведено; но теперь уже не заикался, меньше разговаривал и в делах стал черствее, чем когда-нибудь. Нередко прорывались у него ошибки в подсчетах.
— Что-то произошло у Гранде, — говорили крюшотинцы и грассенисты.
— Что такое случилось в доме Гранде? — неизменно спрашивали друг друга на всех вечерах в Сомюре.
Евгения ходила в церковь под надзором Нанеты. Если при выходе г-жа де Грассен обращалась к ней с несколькими словами, она отвечала уклончиво, не удовлетворяя ее любопытства. Тем не менее к концу второго месяца уже невозможно было скрыть ни от троих Крюшо, ни от г-жи де Грассен тайну заточения Евгении; вечное ее отсутствие не могло быть объяснено никакими вымышленными причинами. Затем, хоть и невозможно было выяснить, кто выдал тайну, весь город узнал, что с нового года мадемуазель Гранде заперта по приказанию отца в нетопленой комнате на хлебе и воде, что Нанета готовит лакомые блюда и носит ей по ночам; узнали даже, что девушка может видеть мать и ухаживать за нею только в то время, когда отца нет дома. Поведение Гранде подверглось строгому осуждению. Весь город поставил его, так сказать, вне закона, вспомнил его вероломство, его жестокость и исключил его из общества. Когда он проходил, все показывали на него и перешептывались. Когда его дочь спускалась по извилистой улице, идя в сопровождении Нанеты к обедне или к вечерне, все обыватели подбегали к окнам, с любопытством разглядывая осанку богатой наследницы и ее лицо, на котором написаны были задумчивость и ангельская кротость.
Заточение, немилость отца ничего не значили для нее. Разве не видела она карту полушарий, скамейку, сад, часть стены? Не ощущала на губах своих мед, оставленный поцелуями любви? Некоторое время Евгения ничего не знала о разговорах в городе, предметом которых она была, так же как не ведал о них ее отец! Ей, верующей и чистой перед богом, спокойная совесть и любовь помогали терпеливо переносить гнев и месть отца. Но одно глубокое горе заставляло умолкать все остальные горести: ее мать, кроткое и нежное создание, заблиставшее на пороге к могиле особой красотой — отблеском души, — ее мать ослабевала с каждым днем. Часто Евгения упрекала себя в том, что была невольной причиною жестокой медленной болезни, убивавшей мать. Эти угрызения совести, хотя мать и успокаивала их, еще крепче связывали ее с любимым. Каждое утро, как только отец уходил, она являлась к изголовью матери, и туда Нанета приносила ей завтрак. Но бедная Евгения, страдавшая страданиями своей матери, безмолвно указывала Нанете на лицо несчастной, плакала и не смела упоминать о кузене. Г-же Гранде приходилось первой говорить ей:
— Где-то он? Почему он не пишет?
Ни мать, ни дочь понятия не имели о расстояниях.
— Будем о нем думать, маменька, — отвечала Евгения, — но не будем говорить. Вы больны, вы — прежде всего.
Все — это был он.
— Дети мои, — говорила г-жа Гранде, — мне нисколько не жаль жизни. Господь мне помог, дав мне радостно встретить конец моих несчастий.
Слова этой женщины постоянно были истинно христианскими и святыми. Уже несколько месяцев, с начала года, когда муж завтракал возле нее, прогуливаясь по комнате, она говорила ему все те же речи, повторяя их с ангельской кротостью и вместе с тем с твердостью, — близкая смерть придавала этой робкой женщине мужество, недостававшее ей при жизни.
— Сударь, благодарю вас за внимание и заботы о моем здоровье, — отвечала она, когда Гранде задавал ей пошлейший из вопросов, — но если вы хотите усладить горечь моих последних минут и облегчить мои муки, то верните дочери благорасположение, покажите себя христианином, супругом и отцом.
При этих словах Гранде садился у постели жены, молча выслушивал ее уговоры и не отвечал ничего, — он поступал как пешеход, спокойно пережидающий под воротами, когда пройдет захвативший его ливень. Если жена обращалась к нему с самыми трогательными, самыми нежными, самыми благоговейными мольбами, он говорил:
— Ты немного бледненькая сегодня, бедняжка!
Казалось, полнейшее забвение дочери запечатлелось на его лбу, точно высеченном из камня, на его сжатых губах. Его не трогали даже слезы, которые текли по бледным щекам жены, слышавшей от него лишь неопределенные и почти одинаковые ответы на ее мольбы.
— Да простит вас господь, сударь, как я вас прощаю, — говорила она. — Когда-нибудь и вы будете нуждаться в прощении.
Со времени болезни жены он не решался пускать в ход свое страшное «Та-та-та-та-та!», но его деспотизм не был обезоружен этим ангелом кротости, внешняя некрасивость которого сглаживалась с каждым днем, ибо лицо ее отражало высокие душевные свойства. Вся она была — душа. Как будто молитвы очистили, смягчили грубые черты ее лица и озарили его внутренним светом. Кто не наблюдал такого преображения на лицах праведников, когда красота души в конце концов торжествует над самыми топорными чертами, сообщая им какую-то особую одухотворенность, исходящую от благородства и чистоты возвышенных мыслей. Зрелище такого преображения, совершенного страданиями, пожиравшими обломки человеческого существа в этой умирающей женщине, действовало даже на старого бочара, хотя железный характер его не изменился. Речь его утратила свою презрительность, зато все больше он прибегал к невозмутимому молчанию, спасавшему его главенство в семье. Общественное мнение громко осуждало папашу Гранде; стоило его верной Нанете появиться на рынке, как ей начинали жужжать в уши насмешки, жалобы на ее хозяина; однако служанка защищала его, блюдя честь дома.
— Ну что ж, — говорила она хулителям, — разве мы все не делаемся под старость жестче? Почему вы не допускаете, чтобы наш старик стал немножко черствее? Не треплите языком! Барышня живет, как королева. Она одинока? Ну что ж, ей так нравится. Да помимо того, у моих господ есть на то свои важные резоны.
Наконец однажды вечером, в исходе вёсны, г-жа Гранде, терзаемая горем больше, чем болезнью, потерпев, несмотря на все мольбы, неудачу в попытках примирить Евгению с отцом, доверила свои тайные муки Крюшо.