Феррагус, предводитель деворантов - де Бальзак Оноре. Страница 7
Огюст де Моленкур со страстью предался этой кипучей жизни, ибо постиг все её невзгоды и наслаждения. Переодевшись, слонялся он по Парижу, караулил на всех углах улицы Пажвен и Старых августинцев. Как охотник, метался он взад и вперёд между улицей Менар и улицей Соли, не зная сладости мести, не получая ни награды, ни наказания за весь свой труд, за все свои уловки и хитрости. И однако он не дошёл ещё до такого отчаяния, когда сжимается сердце и проступает пот на висках! Он бродил, не теряя надежды, думая, что г-жа Демаре пока ещё не решалась появиться там, где однажды уже была застигнута. Новичок в этом деле, он не посмел обратиться с расспросами к привратнику дома, где бывала г-жа Демаре, или же к сапожнику; но он надеялся устроить себе наблюдательный пост в одной из квартир, расположенных напротив таинственного жилища. Он изучал местность, желая сочетать осторожность и нетерпение, любовь и тайну.
В первых числах марта, поглощённый думами о том, как нанести сокрушительный удар, он, покинув поле действий после упорных, но безрезультатных стараний, возвращался около четырех часов дня домой, куда его призывали служебные дела, как вдруг, едва лишь свернув на улицу Кокильер, он был застигнут ливнем, да таким, от которого внезапно переполняются все канавы, а в лужах на мостовой вода расходится кругами под тяжёлыми каплями. В таких случаях парижский «пехотинец» поневоле останавливается, ища спасения в лавке или кофейне, если у него есть деньги, чтоб уплатить за вынужденное гостеприимство, а на худой конец — под воротами, в этом убежище бедных, плохо одетых людей. И как это наши художники не удосужились до сих пор изобразить кучку парижан, столпившихся в непогоду под сырым навесом крыльца! Где встретите вы более живописную картину? Прежде всего вы увидите здесь пешехода-мечтателя или философа — с удовольствием наблюдает он за длинными нитями дождя, пронизывающими тусклый парижский воздух, образуя словно причудливый чеканный узор, наподобие стеклянных прожилок; за смерчами светлой водяной пыли, которые взвевает над крышами ветер; за своевольно брызжущими, вспененными потоками, рвущимися из водосточных труб; наконец, за тысячами других восхитительных мелочей, которыми наслаждается уличный зевака, невзирая на то что привратник не раз заденет его своей метлой. Вот словоохотливый пешеход — он посетовал на погоду и разговорился с привратницей, а та опёрлась на метлу, как гренадер на ружьё, вот пешеход-оборвыш, он кажется каким-то фантастическим существом на фоне стены, к которой прислонился, ничуть не заботясь о своих намокших лохмотьях, привычных ко всем уличным случайностям; вот пешеход-грамотей, неустанно изучающий афиши, читающий их по складам, а то, случается, и бегло; вот пешеход-шутник, он потешается над прохожими, когда их постигнет какая-нибудь беда, смеётся над женщинами, забрызганными грязью, а всем, кто глазеет из окон, строит рожи, не щадя ни возраста, ни пола; дальше — молчаливый пешеход, скользящий взглядом по этажам; пешеход-мастеровой, с сумкой или свёртком в руках, оценивающий дождь с точки зрения выгоды и убытков; пешеход любезный, врывающийся как бомба со словами: «Ну и погодка, господа'» — и раскланивающийся со всеми; наконец, устроившийся на стуле привратника типичный парижский буржуа с зонтиком, опытный по части дождя, предвидевший непогоду, но вышедший из дому, несмотря на уговоры жены. Все представители этого случайного общества, каждый на свой лад, поглядывают на небо и в конце концов вприпрыжку, стараясь не испачкать ног, снова пускаются в путь — потому ли, что боятся куда-нибудь опоздать, потому ли, что видят, как другие идут, несмотря на ветер и лужи, или потому, что во дворе, под навесом, такой промозглый, нездоровый воздух, — того и гляди схватишь простуду, а, по пословице, из двух зол выбирают меньшее. У каждого свои причины. И вот остаётся только осторожный пешеход, он не решается покинуть своё убежище, пока не увидит клочка ясного неба среди разорванных туч.
Господин де Моленкур приютился вместе с целым табором прохожих под аркой ворот старого дома, двор которого напоминал огромную печную трубу. С оштукатуренных, травленных селитрой и зеленоватых от сырости стен спускалось столько труб и желобов, столько лилось воды с четырех многоэтажных корпусов во дворе, что можно было подумать, будто ты находишься среди водопадов Сен-Клу. Вода струилась отовсюду, она бурлила, вздымалась, журчала, принимала чёрный, белый, синий, зелёный цвет; она шумно взлетала из-под метлы привратницы, беззубой старухи, — та ничуть не страдала от разбушевавшейся непогоды и, видимо, благословляла её, выметая на улицу множество самых разнообразных отбросов, обличавших образ жизни и привычки квартирантов. Это были обрезки ситца, чаинки, лепестки искусственных цветов, выцветших или неудавшихся мастерице, очистки овощей, какие-то бумажки, осколки металла. С каждым взмахом метлы обнажалось дно канавы, разделённой на шашечные клетки, — чёрной расщелины, с остервенением очищаемой привратниками. Несчастный влюблённый наблюдал эту сценку, подобную тысяче других, что разыгрываются ежедневно в изменчивом Париже, но наблюдал рассеянно, как тот, кто погружён в свои думы, — и вдруг, подняв голову, он встретился взглядом с только что подошедшим человеком.
Это был, судя по обличью, нищий, но не обычный известный нам парижский нищий, существо, которое не определишь словами ни на каком языке; нет, этот человек являл собой совершенно особенный тип, не укладывающийся в ходячее понятие, связанное со словом «нищий». Незнакомец совсем был лишен того чисто парижского характера, что нередко поражает нас в иных зарисовках Шарле, где удивительно удачно бывают схвачены черты этих несчастливцев, грубых, измазанных грязью людей, с хриплыми голосами, красными носами картошкой, с беззубыми, но хищными ртами, людей до того жалких и до того ужасных, что взор их, блещущий умом, производит впечатление неожиданности. У некоторых из этих потерявших стыд бродяг — пятнистые, облупившиеся лица с набухшими жилами, изрезанный морщинами лоб, жидкие, засаленные волосы, словно на парике, выброшенном на свалку. Все они веселы в своем позорном падении и позорят себя своим весельем; все они отмечены печатью разврата, молчанием своим они бросают вам упрек; их состояние возбуждает страшные мысли. Влача свою жизнь на грани между нищенством и преступлением, они не знают больше угрызений совести, они опасливо и ловко обходят эшафот, они порочны, но не преступны — правда, от преступлений их удерживает лишь расчетливость, свойственная пороку. Иногда они возбуждают улыбку, но всегда наводят на размышление. Один воплощает в себе уродство цивилизации, его пониманию доступно все: и своеобразная честь каторжника, и патриотизм, и добродетель; он совмещает в себе и хитрость пошлого преступника и ум утонченного злодея. Другой покорен судьбе, он ловкий лицедей, но глуп. Все они когда-то не лишены были стремления к порядку и труду, но общество втоптало их в грязь, ему дела нет до того, что среди бедняков, этих парижских цыган, пропадает столько поэтов, великих людей, смелых, богато одаренных личностей; этот люд причастен великому добру и великому злу, как все, прошедшие через страдания; он привык переносить неслыханные бедствия, какая-то губительная сила постоянно сталкивает его в грязь. Каждый из них лелеет свою мечту, надежду, радость, обретая их в картах, лотерее, вине. Ни единой черты, присущей этим странным существам, не чувствовалось в человеке, который беспечно прислонился к стене напротив г-на де Моленкура и походил на фантастический образ, созданный вымыслом даровитого художника и нарисованный на оборотной стороне какого-нибудь полотна. Высокий и сухощавый, с лицом свинцового цвета, обличавшим работу глубокой, холодной как лед мысли, этот человек убивал жалость к себе в сердцах зевак своим ироническим и мрачным взглядом, без слов требуя, чтобы с ним обращались как с равным. Его грязно-белое лицо и морщинистый лысый череп чем-то напоминали обломок гранита. Несколько прямых прядей седых волос падало с висков на воротник засаленного, доверху застегнутого сюртука. Он походил и на Вольтера и на Дон Кихота; он был насмешлив и меланхоличен, полон философского презрения, но в то же время почти безумен с виду. По-видимому, на нем не было белья. Лицо обросло длинной бородой. Дрянной шейный платок черного цвета, изодранный и обтрепанный, даже не прикрывал морщинистой шеи, в толстых, как веревки, жилах, с большим кадыком. Под глазами темнели дряблые мешки. Ему можно было дать шестьдесят лет, не меньше. У него были белые, чистые руки, на ногах — стоптанные рваные сапоги. К синим штанам в заплатах пристал какой-то белый пух, придававший им отвратительный вид. Стала ли его одежда издавать зловоние, намокнув под дождем, или он без того был весь пропитан запахом нищеты, свойственным парижским лачугам, подобно тому, как конторам, ризницам и госпиталям присущ совсем особенный, не поддающийся описанию, промозглый смрад, — только все, стоявшие рядом с ним, отошли подальше, оставив его одного; он бросил сначала на них, потом на офицера спокойный, безразличный взгляд, пресловутый взгляд Талейрана — тусклый, лишенный всякой теплоты, служащий как бы непроницаемой завесой сильным душам, которые скрывают за ним глубокие чувства и безошибочные суждения о людях, вещах и событиях. Ни одна морщинка не дрогнула на его лице. Бесстрастными оставались лоб и рот; он только опустил свой взор на землю с какой-то благородной и почти трагической медлительностью. И в движении увядших век читалась глубокая драма.