Богач, бедняк... Том 1 - Шоу Ирвин. Страница 29

Победа! Победа повсюду.

IV

Мэри Джордах закурила очередную сигарету. Ну вот, одна, в пустом доме. Она плотно закрыла все окна, чтобы заглушить любой шум, доносившийся с улицы: радостные вопли, треск фейерверка, обрывки музыки. Ей-то что праздновать? Что отмечать? В эту ночь мужья возвращались к женам, дети – к родителям, друзья посещали друзей, на всех углах обнимались даже совсем незнакомые люди. Но никто не повернулся к ней, никто не заключил в объятия.

Мэри пошла в комнату дочери, включила свет. Там было очень чисто: ни соринки, простыни на кровати без складок, будто только что выглаженные, надраенная до блеска бронзовая лампа для чтения, ярко окрашенный ночной столик с набором баночек, флакончиков, разных инструментов для наведения красоты. Вот все ее ухищрения, требуемые профессией! – с горечью подумала Мэри Джордах.

Она подошла к небольшой книжной полке из красного дерева. Все книжки аккуратно расставлены по местам, в определенном порядке. Вытащила пухлый том сочинений Шекспира и раскрыла его на том месте, где между страницами «Макбета» лежал конверт. Внимательно его осмотрела.

Деньги все еще лежали там, на месте. Ее дочь даже не удосужилась перепрятать их, хотя знала, что ей известно о их местонахождении. Она взяла конверт, захлопнула Шекспира и небрежно засунула книгу на прежнее место на полке. Вытащила другую, наугад. Это оказалась антология английской поэзии, которой Гретхен пользовалась, когда в прошлом году заканчивала школу. Вот изысканная пища для ее изощренного ума. Раскрыв томик, она положила конверт с деньгами между страницами. Если бы отец нечаянно обнаружил восемьсот долларов в доме, ей их больше никогда бы не найти, сколько бы ни шарила по своим полкам.

Несколько строк привлекли ее внимание на открытой странице:

Бейтесь, бейтесь, бейтесь,
Волны, о серые скалы,
Вейтесь, вейтесь, вейтесь,
Думы, в главе усталой1.

Как прекрасно сказано. Просто чудесно…

Она поставила книгу на место. И даже не подумала выключить свет, выходя из спальни дочери.

Мэри пошла на кухню. Кастрюльки, тарелки, которыми она пользовалась, чтобы приготовить себе обед и потом съесть его в одиночестве, в раковине. Она затушила сигарету в грязной сковороде, наполовину наполненной жирной водой. Сегодня на обед была свиная отбивная. Грубая пища. Посмотрев на плиту, включила газ. Пододвинув к ней стул, открыла дверцу и сунула голову в духовку. Какой все же неприятный запах! Некоторое время она сидела в такой неудобной позе. Звуки всеобщего веселья в городе все же проникали через плотно закрытое окно на кухне. Когда-то она прочитала, что в праздники совершается гораздо больше самоубийств, чем в любые другие дни. Особенно на Рождество, на Новый год. Ну, какого же еще другого, лучшего, чем этот, праздника ей ждать? Она встала и пошла в гостиную, хозяйка дома. В маленькой комнатке уже чувствовался запах газа. Четыре деревянных стула, геометрически расставленных вокруг четырехугольного дубового стола в центре красноватого ковра. Сев за стол, она вытащила карандаш из кармана и стала озираться в поисках листка бумаги, но нигде ничего не видела, кроме ученической тетрадки, в которую заносила все ежедневные расчеты в пекарне. Мэри так построила свою жизнь, что никогда сама не писала писем и никогда не получала. Вырвав несколько листочков из тетрадки, она начала писать. Давно продуманные строки легко ложились на бумагу:

«Дорогая Гретхен, я решила покончить с собой. Я знаю, что это смертный грех, но я больше не могу жить. Вот я пишу это письмо от одной грешницы к другой. Для чего мне тебе все подробнее объяснять? Ты и так все хорошо знаешь.

На нашей семье висит проклятие. На всех нас: на тебе, на мне, на твоем отце, на твоем брате Томе. Может, пока лишь Рудольфу удалось избежать злого рока, но он обязательно тоже это почувствует, только в конце. Как я счастлива, что не увижу этого дня. Это проклятие секса. Теперь я расскажу тебе то, что я скрывала от тебя всю жизнь. Я была незаконнорожденным ребенком. Никогда не знала ни отца, ни матери. И не осмеливаюсь даже представить себе, какой образ жизни вела моя мать и до какой степени нравственного разложения она дошла. Меня совсем не удивляет, что ты идешь по ее стопам и закончишь свою жизнь в сточной яме. Твой отец – настоящий зверь. Ты спишь в комнате рядом с нашей, поэтому догадываешься, что я имею в виду. Ради удовлетворения своей мерзкой похоти он распинал меня двадцать лет. Он – настоящий дикий, впадающий в неистовство зверь, и в нашей жизни бывали такие моменты, когда я думала, что он непременно меня убьет. Я сама видела, собственными глазами, как он чуть ли не до смерти избил одного человека за выставленный ему в пекарне счет на восемь долларов, а тот отказался платить. Твой брат Том все перенимает у отца, все самое его худшее, и если он вдруг очутится в тюрьме или еще где похуже, я нисколько не удивлюсь. Я живу в клетке с тиграми.

Конечно, я тоже виновата. Я проявила слабость, позволила твоему отцу изгнать меня из лона Церкви и превратить в злобных язычников моих детей. Я была слишком слабой, слишком замордованной и не могла любить тебя, защищать от отца, противостоять его влиянию. Ты мне казалась всегда такой аккуратной, такой чистенькой, твое поведение – безупречным, и в результате все мои страхи, все опасения притихли. И что из тебя получилось, ты знаешь очень хорошо».

Она остановилась, прочла написанное, осталась им довольна. Когда Гретхен увидит, что мать умерла, и прочтет это послание из могилы, то, может, это испортит ей все пагубные удовольствия шлюхи. Всякий раз, когда мужчина станет обнимать ее за талию, она будет вспоминать последние слова матери.

«Кровь твоя испорчена, заражена, – продолжала писать Мэри, – и теперь мне ясно, что испорчен и твой характер. В твоей комнате свежо и чисто, а в душе у тебя грязь и говно, как в конюшне. Твоему отцу следовало бы жениться на такой же шлюхе, как и ты. Такие, как вы, стали бы отличными партнерами друг для друга. Вот мое последнее посмертное желание: уезжай поскорее из дома, уезжай подальше, чтобы ты не развратила своего брата Рудольфа. Если хотя бы один приличный человек выйдет из нашей ужасной семьи, то, может, Господь нас простит и все зачтет».

Вдруг до нее донеслись звуки музыки, радостные крики толпы, которые становились все громче, все отчетливее. Потом она услыхала, как заиграла труба под окном. Она встала из-за стола, подошла к окну, открыла его. Выглянула. Там, внизу, как она и думала, стоял ее сын Рудольф, играя «Когда ирландские глазки смеются», а рядом с ним толпа девочек и мальчиков, никак не меньше тысячи детских головок.

Мэри Джордах приветливо помахала ему, чувствуя, как у нее на глаза навернулись слезы. Рудольф приказал орудийной прислуге открыть огонь, салютовать его матери, и гулкое эхо выстрелов разнеслось по узкой улочке. Махнув ей в последний раз на прощание, Рудольф повел свою восторженную толпу вниз по улице, и его громогласная труба заглушала их веселые вопли.

Она вернулась к столу и села, не сдерживая рыданий. Он спас мне жизнь, подумала она, мой замечательный сын спас мне жизнь.

Разорвав на мелкие клочки письмо, она пошла на кухню и сожгла их в кастрюльке для супа.

V

Почти все раненые напились. Все ходячие, которые могли сами влезть в форму, убежали из госпиталя без всяких увольнительных, как только услыхали по радио радостную весть о немецкой капитуляции. Кое-кто из них вернулся с изрядным запасом бутылок, и теперь в комнате отдыха стоял запах алкоголя почище, чем в любом салоне бара, а раненые на костылях ковыляли кругами по комнате. Те, кто на колясках, разъезжали на них, и все они орали и пели песни пьяными, хриплыми голосами. Постепенно всеобщее веселье перешло в вандализм, и после ужина бывшие солдаты разбивали своими костылями окна, срывали со стен плакаты, разрывали книжки и журналы на мелкие конфетти, которыми посыпали друг друга, как в последний день карнавала перед постом там, во Франции, где они вели тяжелые бои. Теперь вот повторяли этот ритуал здесь, в госпитале, сопровождая его громкими взрывами хмельного смеха.