Герцогиня де Ланже - де Бальзак Оноре. Страница 11

Господин де Монриво внезапно вышел из гостиной и возвратился домой, терзаемый первыми приступами своей первой любовной горячки. Если мужчина до зрелого возраста не утратил ещё детской веры, непосредственности, иллюзий, пылкости, его первым побуждением будет протянуть руку и завладеть желанным сокровищем; затем, обнаружив, что не в силах преодолеть расстояние и дотянуться до желаемого, он удивлён и огорчён, как ребёнок; игрушка приобретает в его глазах ещё большую ценность, он плачет и дрожит от нетерпения. И вот наутро, после бурных размышлений, потрясших всю его душу, Арман познал иго чувств, разбушевавшихся под натиском истинной любви. Женщина, с которой мысленно он так вольно обращался накануне, теперь стала для него самой заветной святыней, самой грозной повелительницей. Отныне в ней заключался весь мир и вся его жизнь. Память о самых лёгких впечатлениях, связанных с нею, заставляла тускнеть величайшие радости, жесточайшие горести, когда-либо им испытанные. Бури революций затрагивают лишь мысли и интересы человека, тогда как страсть потрясает все его чувства. Поэтому для тех, кто живёт скорее чувством, чем расчётом, в ком больше крови и сердца, чем лимфы и рассудка, настоящая любовь опрокидывает все устои жизни. Одним росчерком, одной-единственной мыслью Арман де Монриво зачеркнул все своё прошлое. Двадцать раз он спрашивал себя, как ребёнок: «Пойти или не пойти?», потом оделся, отправился к восьми часам вечера в особняк де Ланже и был проведён к женщине, вернее, не к женщине, а к кумиру, который явился ему накануне в образе чистой и юной девушки, озарённой сиянием огней, окутанной дымкой газа, кружев и лёгких тканей. Он вошёл стремительно, порываясь сразу открыться ей в любви, точно дело шло о первом пушечном выстреле на поле сражения. Бедный школьник! Он нашёл свою воздушную сильфиду в полутьме будуара, томно возлежащей на диване в коричневом кашемировом пеньюаре, искусно окутывающем её стан. Г-жа де Ланже даже не поднялась с места и только кивнула головкой с распустившимися кудрями, повязанной вуалью. Затем подняла руку, которая в неверном, дрожащем пламени единственной свечи, горевшей в дальнем углу, показалась Монриво белой, как рука мраморной статуи, и знаком пригласила его сесть, проговорив голосом, таким же слабым, как свет свечи:

— Будь это не вы, маркиз, а кто-нибудь из давнишних друзей, с кем можно не церемониться, или же кто-нибудь мне безразличный и мало интересный, я бы велела не принимать вас. Мне очень нездоровится.

Арман решил: «Уйду!»

— Однако, — продолжала она, метнув в него пламенный взгляд, который простодушный офицер приписал лихорадке, — не знаю, быть может, на меня повлияло счастливое предчувствие вашего милого посещения, которого вы, к моему удовольствию, не стали откладывать, — но в последнюю минуту моя головная боль начала проходить.

— Значит, мне можно остаться? — спросил Монриво.

— О, я была бы в отчаянии, если бы вы ушли. Нынче утром я уже говорила себе, что, вероятно, не произвела на вас ни малейшего впечатления, что вы, несомненно, сочли приглашение моё одной из пустых банальных фраз, расточаемых парижанками, и я заранее извиняла вас за ваше невнимание. Человек, который прибыл из далёких пустынь, не обязан знать, до какой степени мы, в нашем предместье, взыскательны к друзьям.

Она ворковала эти любезности вполголоса, растягивая слова, как бы замирая от радости, вызванной его приходом. Герцогиня хотела воспользоваться всеми преимуществами мигрени, и её уловка имела блестящий успех. Притворные её страдания заставляли искренне страдать бедного солдата. Подобно Крильону, внимавшему рассказам о страстях Господних, он готов был обнажить свой меч против её головной боли. Ах, можно ли тревожить бедную больную своей любовью! Арман уже понимал, как нелепо объявить напрямик о своей страсти такой возвышенной женщине. В едином порыве он постиг все тонкости чувства, всю требовательность души. Не состоит ли истинная любовь в умении убеждать, молить, терпеливо ждать? Познав любовь, не следует ли её доказать? Строгий этикет Сен-Жерменского предместья, величие мигрени, робость искренней любви смирили его и сковали ему язык. Но никакая земная сила не могла притушить пламень его глаз, отражающих зной и бесконечность пустыни, пристальных и почти немигающих, как у пантеры. Герцогине очень нравился этот упорный взгляд, согревающий её своим сиянием и любовью.

— Герцогиня, — отвечал он, — мне не хватает слов выразить, как я вам благодарен за вашу доброту. Сейчас я жажду только одного — хоть немного облегчить ваши страдания.

— Разрешите мне избавиться от этой подушки, мне стало слишком жарко, — проговорила она, грациозным движением скидывая подушку со своих ног и открывая их во всей красе.

— Сударыня, ваши ножки ценились бы в Азии не меньше десяти тысяч цехинов.

— Вот комплимент, достойный путешественника! — воскликнула она смеясь.

Этой остроумной особе нравилось вовлечь сурового Монриво в лёгкую болтовню, полную пустяков, банальностей и бессмыслиц, где он, скажем по-военному, неуклюже маневрировал, точно эрцгерцог Карл в стычках с Наполеоном. Ей доставляло коварное удовольствие проверять глубину этой внезапно вспыхнувшей страсти по числу глупостей, которые совершал бедный новичок, шаг за шагом заманивать его в безвыходный лабиринт, чтобы покинуть его там беспомощным и пристыженным. Для начала она принялась дразнить своего гостя, заставив его тем не менее позабыть о времени. Продолжительность первого визита часто объясняется желанием польстить хозяйке дома, но Арман был неповинен в этом. Знаменитый путешественник уже больше часа провёл в будуаре, разговаривая о том о сём, но так и не сказав ничего, чувствуя себя игрушкой в руках этой женщины, когда она вдруг потянулась, села, откинула шарф с головы на плечи, облокотилась на подушку, поблагодарила его за полное исцеление и позвонила, чтобы зажгли свечи в будуаре. Неподвижная поза сменилась самыми пленительными движениями. Повернувшись к г-ну Монриво, она сказала в ответ на признание, которое у него вырвалось и как будто произвело на неё сильное впечатление:

— Вы просто смеётесь надо мной, стараясь уверить, будто никогда ещё не любили. Вот величайшее заблуждение мужчин по отношению к нам. Что ж, мы верим им! Но только из вежливости. Не знаем ли мы по собственному опыту, что следует об этом думать? Где найдётся мужчина, которому ни разу в жизни не приходилось влюбиться? Но вам нравится обманывать нас, а мы, бедные дурочки, уступаем вам, потому что, обманывая нас, вы признаете тем самым превосходство наших чувств, чистых и непорочных.

Надменный и гордый тон, которым были произнесены последние слова, обратил простодушного влюблённого в камень, низвергнутый на дно пропасти, а герцогиню в ангела, воспарившего в родные небеса.

«Черт побери! — воскликнул мысленно Арман де Монриво. — Когда же наконец я скажу этому неукротимому созданию о моей любви?»

Он уже сказал об этом двадцать раз, или, вернее, герцогиня двадцать раз прочитала это в его глазах, забавляясь страстью могучего человека, радуясь, что нашла какой-то интерес в своей бессодержательной жизни. Она уже заранее обдумала, как искусно оградит себя целым рядом укреплений, как заставит его взять их приступом, прежде чем допустит его в крепость своего сердца. По её капризу Монриво, преодолевая препятствия одно за другим, должен был оставаться на тех же позициях, подобно тому, как букашка, пойманная ребёнком, переползает с пальца на палец, стремясь вперёд, между тем как коварный мучитель держит её на месте. Тем не менее герцогиня с невыразимым удовольствием убедилась, что этот прямой человек говорил правду: Арман действительно никогда ещё не любил. Он собрался уходить, досадуя на себя и ещё более на неё; но она только радовалась его дурному настроению, зная, что одним своим взглядом, словом, движением может утешить его.

— Хотите прийти завтра вечером? — спросила она. — Я собираюсь на бал и буду ждать вас до десяти.

Почти весь следующий день Монриво провёл дома, сидя в кабинете у окна и выкуривая одну за другой бесчисленное множество сигар. Он едва мог дождаться вечера, чтобы одеться и отправиться в особняк де Ланже. Тем, кто знал великую душу этого замечательного человека, было бы обидно видеть его таким жалким, трепещущим, больно сознавать, что могучий ум, способный охватить вселенную, скован тесными стенами будуара светской щеголихи. Он сам чувствовал себя так глубоко погрязшим в любви и счастье, что ни за что, даже ради спасения жизни, не открылся бы самому близкому другу. Не заключается ли в скрытности влюблённого мужчины известная доля стыда, и не составляет ли особенную гордость женщины именно его унижение? Наконец, не причинами ли подобного рода, хотя и неосознанными, объясняется то, что женщины почти всегда первые выдают тайну своей любви, тайну, которая, быть может, слишком их тяготит?