Поджигатели (Книга 1) - Шпанов Николай Николаевич "К. Краспинк". Страница 25

— …Я защищаю себя самого как обвиняемый коммунист. Я защищаю свою собственную коммунистическую революционную честь. Я защищаю смысл и содержание моей жизни. Верно, что для меня как коммуниста высшим законом является программа Коммунистического Интернационала, высшим судом — Контрольная Комиссия Коммунистического Интернационала. Но для меня как обвиняемого и этот верховный суд есть инстанция, к которой следует относиться со всею серьёзностью не только потому, что он состоит из судей особой квалификации…

Председатель пытается подать голос:

— Послушайте, Димитров!..

Но Димитров не обращает на него внимания.

— …но и потому, что этот суд может в окончательной форме приговорить к высшей мере наказания. Я отношусь к суду серьёзно, но это не значит, что я намерен оставить без возражения то, что тут говорилось. Меня всячески поносила печать, — это для меня безразлично, — но в связи со мной и болгарский народ называли «диким» и «варварским», меня называли «тёмным балканским субъектом», «диким болгарином». Верно, что болгарский фашизм является диким и варварским. Но болгарский народ, который пятьсот лет жил под иноземным игом, не утратив своего языка и национальности, наш рабочий класс и крестьянство, которые боролись и борются против болгарского фашизма, за коммунизм, — такой народ не является варварским и диким. Дикие и варвары в Болгарии — только фашисты. — Тут голос Димитрова звучит сарказмом. — Но я спрашиваю вас, господин председатель: в какой стране фашисты не варвары и не дикари?!

Речь обвиняемого, с каждой фразой звучащая все неотразимее, как речь беспощадного обвинителя фашизма, продолжается. Каждые пять минут председатель прерывает его возгласами, то просительными, то угрожающими. То и дело слышится:

— Димитров, я запрещаю об этом говорить!.. Димитров, это выходит за круг обсуждений!.. Димитров, это пропаганда!

Но Димитров даже не оборачивается на возгласы председателя. Его голос становится ещё громче и страстней.

Председатель в крайнем возбуждении отирает вспотевшее лицо, комкает платок и хрипло выкрикивает:

— Я запрещаю подобные выпады! — но ответом служит гневное движение рукой, словно не ему, а Димитрову принадлежит тут право давать слово или лишать его.

— Хорошо, — с усмешкой говорит Димитров. — Я постараюсь воздержаться от характеристик. Но нельзя же не задать вопроса: господа, «рейхстаг подожгли коммунисты» — какой же здравомыслящий человек, будь он даже самым предвзятым врагом нашей партии, способен поверить в подобную чепуху, в эту позорную клевету, позорную не для нас, коммунистов, а для её авторов…

— Димитров, — с отчаянием в голосе произносит председатель, — это не клевета, а заявление имперского правительства, вы обязаны относиться к нему с уважением. Повторяю вам снова: если вы позволите себе такие выражения как «клевета» и тому подобное, я удалю вас из зала. — И он ударил ладонью по столу, желая придать словам убедительность, которой нехватает его тону.

— Я позволю себе, господин председатель, заявить, что даже самый характер этой кле… я хотел сказать: этого обвинения — выбран клевет… я хотел сказать: обвинителями, неудачно. Вот что сказано в одном труде по подобному поводу: «…Эта война при помощи клеветы не имеет себе равной во всей истории, настолько поистине интернационален театр военных действий, на котором она разыгрывается, настолько велико единодушие, с которым её ведут самые различные партийные группы и органы господствующих классов. После большого пожара в Чикаго телеграф разнёс по всему земному шару весть, что это дьявольская работа Интернационала. Нужно только удивляться, как не приписали его же демоническому вмешательству ураган, опустошавший Вест-Индию».

— Я запретил вам цитировать Маркса! — крикнул председатель, прерывая чтение.

Димитров поднял листок, по которому читал:

— Ваша эрудиция не делает вам чести, господин председатель: это всего лишь отчёт лондонского Генерального Совета…

— Все равно я запрещаю цитировать что бы то ни было, — говорит председатель. — Не смейте ничего нам читать. Ничего! Слышите?.. Я вас спрашиваю: вы слышите?!

— У меня прекрасный слух…

— Так вот — никаких цитат.

— А стихи читать можно?

— Вы смеётесь над судом?

— Я совершенно серьёзен.

— Так что вы там ещё придумали? — с нескрываемой опаской спрашивает председатель. — Какие стихи?

— Стихи великого немецкого поэта Вольфганга Гёте.

Председатель вопросительно оглянулся на членов суда и, пожав плечами, бросил:

— Если он думает, что это ему поможет, пусть читает… — И, словно спохватившись, предупреждает: — Только наизусть, а то опять подсунете какую-нибудь пропаганду по своим бумажкам…

На минуту прикрыв глаза ладонью, чтобы вспомнить строки Гёте, Димитров уверенно читает своим глубоким сильным голосом:

В пору ум готовь же свой.
На весах великих счастья
Чашам редко дан покой;
Должен ты иль подыматься,
Или долу опускаться;
Властвуй, или покоряйся,
С торжеством — иль с горем знайся,
Тяжким молотом взвивайся —
Или наковальней стой…

— Да, кто не хочет быть наковальней, должен стать молотом! Эту истину германский рабочий класс в целом не понял ни в тысяча девятьсот восемнадцатом году, ни в тысяча девятьсот двадцать третьем, ни двадцатого июня тысяча девятьсот тридцать второго, ни в январе тысяча девятьсот тридцать третьего…

Председатель вскакивает:

— Димитров! Последнее предупреждение!

Напрасно! Димитров уже не даёт ему сесть до конца заседания.

— Виноваты в этом социал-демократические вожди: вельсы, зеверинги, брауны, лейпарты, гроссманы. Но теперь, конечно, германские рабочие смогут это понять!

Председатель предостерегающе поднимает руку, но Димитров ещё не кончил. Он наносит последний удар:

— В семнадцатом веке основатель научной физики Галилео Галилей предстал перед строгим судом инквизиции, который должен был приговорить его как еретика к смерти. Он с глубоким убеждением и решимостью воскликнул: «А всё-таки она вертится!» И это научное положение стало позднее достоянием всего человечества.