Онорина - де Бальзак Оноре. Страница 11

— Это единственные создания, которые нас не обманывают, — ответил я, — только они достойны нашей привязанности и забот.

И тут я произнес такую страстную речь, проводя параллель между растениями и людьми, что мы очутились за тысячу верст от темы стены, разделяющей наши участки, а графиня, вероятно, сочла меня человеком больным, страдающим, достойным жалости. Тем не менее через полчаса соседка моя незаметно заставила меня вернуться к вопросу о стене, ведь женщины, когда они не влюблены, обладают хладнокровием старого стряпчего — Если оставить низкую изгородь, — заявил я, — вы откроете все секреты садоводства, которые я хочу узнать. Я стараюсь вырастить голубой георгин, голубую розу; я помешан на голубых оттенках. Ведь голубое — любимый цвет избранных душ. Сейчас мы оба не дома; если хотите, можно устроить в стене маленькую решетчатую калитку, которая соединит наши сады… Вы любите цветы, вы приходили бы смотреть на мой цветник, а я смотрел бы на ваш. Вы никого не принимаете, да и меня навещает только мой дядя, священник.

— Нет, — возразила она, — я никому не хочу давать права входить ко мне в сад или в дом в любое время. Вы всегда будете желанным гостем, потому что вы сосед, с которым я хочу жить в добрых отношениях; но я слишком дорожу одиночеством, чтобы связывать себя какой-либо зависимостью.

— Как вам угодно! — сказал я. И одним прыжком перескочил через изгородь.

— Зачем нужны калитки? — крикнул я графине со своего участка, кривляясь и гримасничая, как помешанный.

Две недели я притворялся, будто и думать забыл о своей соседке. Однажды вечером, в конце мая, случилось, так, что, медленно прогуливаясь вдоль изгороди, мы оказались рядом. Когда мы дошли до поворота, нам поневоле пришлось из вежливости обменяться несколькими фразами; увидев, как я печален, задумчив, удручен, Онорина ласково заговорила со мной, и голос ее, произносивший слова утешения и надежды, напоминал звуки песен, которыми кормилицы убаюкивают детей. Тогда я перескочил через изгородь и во второй раз очутился рядом с нею. Графиня повела меня в дом, надеясь рассеять мою тоску. Итак, я проник наконец в святилище, где все гармонировало с этой женщиной, которую я попытался вам описать.

Там господствовала изысканная простота. Внутри флигель был настоящей бонбоньеркой, созданной искусством XVIII века для изящных кутежей знатного вельможи. Столовая, находившаяся в нижнем этаже, была украшена фресками в виде цветочных гирлянд, исполненных с тонким мастерством. Вдоль лестницы тянулась очаровательная роспись. Стены маленькой гостиной, расположенной напротив столовой, выцвели, но графиня завесила их причудливыми вышивками со старинных ширм. К гостиной примыкала ванная. Наверху помещалась только спальня с туалетной комнатой и библиотека, превращенная в мастерскую. Кухня была скрыта в подвале; во флигель вело крыльцо с лесенкой в несколько ступенек. Балюстрада и лепные гирлянды цветов в стиле помпадур совершенно скрывали кровлю, виднелись только свисающие желоба. В этом домике вы чувствовали себя за сто миль от Парижа. Если бы не горькая усмешка, игравшая порою на прекрасных алых губах этой бледной женщины, можно было бы поверить, что Онорина вполне счастлива в своем уединенном уголке, среди разросшихся цветов. За несколько дней я добился ее дружеского доверия благодаря близкому соседству; графиня была убеждена в моем полнейшем равнодушии к женщинам. Один взгляд мог бы выдать все, и ни разу в глазах моих не отразилась ни одна мысль о ней! Онорина относилась ко мне, как к старому другу. В ее обращении со мной сквозило сострадание. В ее взглядах, голосе, задушевной беседе не было ни тени кокетства, которое женщина самых строгих правил, вероятно, разрешила бы себе на ее месте. Вскоре я получил право входить в уютную мастерскую, где она изготовляла цветы, убежище, заполненное книгами и безделушками, убранное, точно будуар, в котором изящество скрашивало грубую простоту рабочих инструментов цветочницы. За эти годы графиня сумела придать поэтичность тому, что является антиподом поэзии, — ремеслу. Пожалуй, из всех работ, доступных женщинам, выделка искусственных цветов есть именно та работа, которая дает им возможность проявить свое очарование. Женщина, работающая над разрисовкой вееров, принуждена сидеть, согнувшись над столом, и с напряженным вниманием отдаваться своему делу. Вышивание по канве, если заниматься им всерьез, ради куска хлеба, как это делают мастерицы-вышивальщицы, вызывает легочные заболевания или искривление позвоночника Самым же мучительным ремеслом является гравирование нот, ибо оно кропотливо и к нему надо прилагать много старания и умения. Шитьем, рукоделием можно заработать не больше тридцати су в день. Но изготовление искусственных цветов и модных украшений требует легких, проворных движений, вкуса, изобретательности, и тут хорошенькая женщина как бы не покидает своей сферы; она остается самой собою, она может болтать, смеяться, петь или мечтать В том, как графиня располагала на длинном еловом столе несметное множество цветных лепестков, составляя из них задуманные ею цветы, было настоящее искусство. Белые фарфоровые чашечки с красками были всегда чисты и расставлены таким образом, чтобы глаз сразу мог отыскать нужный тон в гамме цветов. Так художница экономила время. В хорошенькой венецианской шифоньерке, черного дерева, инкрустированной слоновой костью, со множеством ящичков, хранились стальные трафареты, которыми она набивала узоры на листьях и лепестках. Великолепная японская ваза всегда была наполнена свежим клеем; Онорина приладила к ней крышку на шарнире, таком легком и подвижном, что без труда откидывала ее кончиком пальца Проволока и медные струны лежали под рукой, в ящике рабочего стола. Перед ее глазами в бокале венецианского стекла распускалась на стебле чашечка благоуханного цветка — живая модель, с которой она пыталась соперничать. Она страстно желала достигнуть совершенства и бралась за самые трудные задачи: создавала грозди, веточки, тончайшие венчики и лепестки самых прихотливых оттенков. Руки ее, легкие и быстрые, летали от стола к цветку, точно руки виртуоза по клавишам фортепьяно. Ее пальцы казались феями, по выражению Перро, — столько силы и ловкости открывалось в их грациозных и проворных движениях при скручивании, аппликации, надавливании, с таким исключительным чутьем каждое движение соразмерялось с целью, которую надо было достигнуть. Я без устали любовался тем, как искусно она лепила цветок, разложив его составные части перед собою, как расправляла его, сгибала стебельки и прикрепляла листья. В своих смелых дерзаниях она проявляла настоящий талант художника, она в совершенстве воспроизводила поблекшие лепестки, пожелтевшие листья и даже полевые цветы, такие бесхитростные и такие сложные в своей простоте.

— Это искусство у нас еще не развито, — говорила она мне. — Если бы парижанки, украшая голову цветами, обладали хоть долей того таланта, какой развивает у восточных женщин заточение в гареме, они бы создали богатый язык цветов. Смотрите, вчера для самой себя я смастерила поблекшие цветы с листьями окраски флорентийской бронзы, — они встречаются поздней осенью и ранней весной… Разве не поэтичен был бы такой венок на голове женщины, разочарованной в жизни или терзаемой тайной печалью? Сколько смысла могла бы придать женщина своим головным уборам! Разве нельзя подобрать яркого венка для опьяненной вакханки, бледных цветов для угрюмой святоши, печальных цветов для тоскующих женщин? Язык растений может выразить, как мне кажется, все оттенки чувства, все, даже самые тонкие душевные переживания!

Она поручала мне расправлять лепестки, вырезывать бумагу, приготовлять железную проволоку для стебельков. Моя мнимая жажда рассеяться помогла мне сделать быстрые успехи. За работой мы беседовали. Когда мне нечего было делать, я читал ей вслух новые книжки, не упуская из виду своей роли, и разыгрывал человека усталого от жизни, истомленного страданиями, угрюмого, недоверчивого, язвительного. Она ласково подшучивала надо мной, над моим внешним сходством с Байроном, говоря, что мне не хватает только хромоты. Мы согласились на том, что ее горести, о которых ей угодно было хранить молчание, затмевали мои, хотя причины моей мизантропии были бы уже вполне достаточны для Юнга и Иова. Не стану говорить, как я мучился от стыда, стараясь разжалобить эту обворожительную женщину фальшивыми сердечными ранами, точно нищий на улице — поддельными язвами. Скоро я понял всю глубину своей преданности графу, испытав всю низость ремесла шпиона. Знаки сочувствия, полученные мной в то время, могли бы утешить самого несчастного страдальца. Прелестная женщина, лишенная общества, жившая столько лет в одиночестве, никого не любившая, наделенная неистраченными сокровищами дружбы и привязанности, принесла их мне с детской горячностью, с таким состраданием, что повеса, который вздумал бы влюбиться в нее, был бы совершенно обескуражен, ибо — увы! — в ней говорило только милосердие, только участие. Ее отречение от любви, ее отвращение к тому, что называют семейным счастьем, проявлялось столь же бурно, как и наивно. Те счастливые дни доказали мне, что женщины в дружбе неизмеримо выше, чем в любви. Прежде чем позволить ей вырвать у меня признания в моих несчастьях, я долго ломался, как ломаются девицы, когда их упрашивают сесть за фортепьяно, — они сознают, какая за этим воспоследует скука Как вы сами угадываете, графине пришлось пойти на более тесные дружеские отношения, чтобы побороть мое упорное молчание; но ей казалось, что она нашла единомышленника, питающего ненависть к любви, и она была рада случаю, пославшему к ней на необитаемый остров нечто вроде Пятницы. Должно быть, одиночество начинало уже тяготить ее. Но в ней не замечалось ни тени женского кокетства, никакого желания покорять и пленять; Онорина, по ее словам, вспоминала, что у нее есть сердце, лишь в том идеальном мире, куда она укрылась Невольно я сравнивал две эти жизни: жизнь графа — полную деятельности, движения, душевных волнений, и жизнь графини — образец пассивности, бездеятельности, неподвижности. И женщина и мужчина были послушны своей природе. Моя мнимая мизантропия давала мне право на циничные выпады против мужчин и женщин, и я позволял себе грубые сарказмы, надеясь вызвать Онорину на путь признаний; но она не попадалась ни в одну ловушку, и я начинал постигать, в чем заключается ее «ослиное упрямство», гораздо более свойственное женщинам, чем обычно полагают.